Как живут мертвецы - Уилл Селф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рождество 2001
Кроссовки на высоких каблуках — вот что это, воистину так. Они точно такие же, как баскетбольные кеды пятидесятых — на резиновой подошве, с белым или черным матерчатым верхом и толстыми белыми шнурками крест-накрест, — но на высоком каблуке. Смех, да и только. Эту дурацкую обувь пробудили к жизни черные уличные музыканты. Они никогда не сидели на реках вавилонских, не отплясывали рок-н-ролл на лоне Авраамовом, и колесница никогда не спускалась к ним, чтобы подбросить до дома, зато они придумали кроссовки на каблуках. Если Бог есть, то он наверняка помешанный на моде педик, так много внимания он уделяет мишуре этого мира и так мало — сути.
Я не ношу кроссовок на высоком каблуке. Ледяная Принцесса и ее супруг, возможно, и смешны, но никогда не тратят твердую валюту на мягкое дерьмо. Тем более для меня. Нет, у меня есть пара фальшивых «Найков», купленных с лотка на Майл-Энд-роуд. Беспородная обувка для беспризорников. «Нет, это не подделка, приятель!» — заверил оборванец, томящийся за прилавком. «А почему они стоят каких-то два паршивых фунта?» — спросил Риэлтер, держа на распухшей ладони крошечные кроссовки. «Не хочешь, не бери, приятель», — ответил оборванец, и Риэлтер их взял, потому что ничего другого ему не оставалось. К тому времени он подурнел, огонь в чреслах угас и от его орудия было мало проку — он мог очаровать одну Ледяную Принцессу, которая давно была к нему неравнодушна. «Пока-пока», — сказал оборванец. «Пока — пока», — ответил Риэлтер.
Какому из двух английских классов я отдаю предпочтение теперь, после того как потерпела фиаско в обоих? (Аристократов я исключаю из принципа — еще и потому, что все они поганые фрицы.) Среднему классу, с его смехотворным чувством уязвленной ответственности за фантомную боль в ампутированной империи? Вы замечали, что, если толкнуть их на улице или в транспорте, они всегда извиняются?«Простите!» — непроизвольно блеют они. «Простите!» Простите за то, что мы захватили вашу землю и плоды вашего труда; простите, что мы забирали ваших мужчин и убивали их на наших войнах; особые извинения за то, что мы научили вас играть в наш идиотский крикет. Мы глубоко об этом сожалеем, наш черный / смуглый / желтый (ненужное зачеркнуть) друг. Хорошо еще, что они перестали говорить о себе в третьем лице. Что можно подумать о людях, которые упорно говорят о себе «ваш покорный слуга»? Лишь то, что они обречены раствориться в потоке простолюдинов.
В этой простонародной среде мне пришлось провести последние год-два своей жизни. «Порядок!» — говорят они друг другу. Или время от времени спрашивают: «Порядок?» «Пока-пока» говорят они на прощанье и «здорово» при встрече. Их любовь отличается от любви в общепринятом смысле, как дизельное топливо от бензина — это более тяжелое, более грязное и менее пылкое чувство. Не то чтобы они питают отвращение к бензину, эти допотопные кокни. Они прекрасно умеют обращаться с пропитанными бензином тряпками. Они обожают засовывать их в щель для писем своим черным / смуглым / желтым (ненужное зачеркнуть) соседям, поселившимся в их владениях. Это так по-английски: средний класс говорит «Простите!» и вышвыривает их на улицу, в объятия бриллиантовых наркоторговцев и перламутровых королев.[34]
Я свалилась прямо на него. Потянувшись за рождественским кексом. Ирония судьбы в том, что Риэлтер умел хорошо говорить — когда хотел. Но где-то на страшном пути, по которому он шел, ветер переменился и задул гласные глубоко ему в глотку, где они и умолкли навсегда. Я свалилась на него, а он был холодным, твердым и неподатливым. Насколько это лучше, чем когда он был живым, — тогда он был горячим, мягким и бесконечно уступчивым. На его голубых губах выступила странная розовая пена. Я могу рассказать о его ротовом отверстии, об окоченении, о мертвой плоти под моими проворными ручонками и пухлым тельцем, но я не в силах описать вам фантастический вкус этого мороженого. Как упоительно было уплетать сытный кекс, не обращая внимания на смородинки и изюминки в волосах у него на груди.
Это было несколько часов назад. Кажется, во второй половине дня. Потом я немного побродила по квартире, теперь хожу уже везде. Вчера и позавчера я спала внизу на диване, подоткнув под себя подушки для тепла, но все равно не смогла согреться. Сегодня ночью будет мороз, а маленькие детишки вроде меня боятся холода. И больше некому вложить пакетик с горячей картошкой в мои пухлые ручки или согреть дыханием коротенькую шейку. Между ступеньками здешней лестницы широкие просветы, карабкаясь по ней, ты видишь сквозь эти просветы комнату внизу. Добравшись до второго пролета, я вижу прямо перед собой большой стенной шкаф.
Я решила во что бы то ни стало туда влезть — приволочь что-нибудь из мебели, взобраться наверх и дотянуться до ручек. Но для моей затеи годится только стол, на нем стоит телевизор, а этот телевизор, хотя он и переносной, мне перенести не под силу. Даже если удастся соорудить нечто вроде мостков, а дверцы шкафа все равно откроются наружу и меня отшвырнет обратно на лестницу. Если удастся забраться внутрь шкафа, что я там найду? Что смогу набросить на себя? Шкаф почти пуст. Как могла женщина, так часто посещавшая «Маркс энд Спенсер», уйти из жизни почти раздетой? О, я знаю, прекрасно знаю.
Моя кроватка — это клетка на ножках. Она стоит в углу за телевизором, между двумя окнами и двумя холодными батареями под ними. Даже когда батареи были горячими, из окон страшно дуло, и я в конце концов оказывалась на другом конце комнаты, у них в постели, между Ледяной Принцессой и Риэлтером, прикидывая в уме, что лучше — получить от каждого по киловатту или же подвергнуться опасности того, что кто-нибудь из них в героиновом ступоре повернется и задавит меня насмерть.
Она там, на кровати, лежит, подогнув ноги, но расправив плечи. Она там, в футболке с портретом Че Гевары, одна рука откинута в сторону, скрюченные пальцы другой застыли на бедре, словно смерть застигла ее в тот момент, когда она барабанила ими от раздражения или скуки. Она там, одеяло — моя единственная надежда — накинуто на середину туловища. Она там, ее темные волосы веером рассыпались по смятой подушке, а тусклые глаза широко открыты от удивления. Она, конечно, была удивлена случившимся. А я ничуть.
Следующие полтора года я просуществовала на этом заднем крыльце, окутанная красным облаком гнева. Разумеется, я совершала свой жизненный круг, чертовы пятьдесят две недели — в каждой семь дней, в каждых сутках двадцать четыре часа, — но была при этом бледной тенью от прежней слабой тени самой себя. «Мы пронеслись в стремительном фанданго!» — пел Лити и в самом деле стремительно проносился в фанданго. Малыши просились пйсать, стены стенали, Жиры трясли телесами, а Грубиян бросал на меня многозначительные взгляды. Я ходила в «Баскинз», возвращалась обратно. Ходила в магазин миссис Сет, возвращалась домой. Смотрела телевизор, слушала свое маленькое радио и все время сердилась. Очень сердилась. Потому что как только мой гнев утихал, как только гейзер ярости, готовый сорваться с губ, угасал, Грубиян манил меня пальцем, выводил наружу, звонил Берни, чтобы тот спустил ключ, и отводил меня в эту мансарду, полную горя, вины и одиночества. Ну, просто отель, где разбиваются сердца.