Ямщина - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну уж нет, господа хорошие! — мужик ладонью похлопал по голенищу сапога Гарденсена, — такого уговору не было. Ножку-то убери, парень, я теперь встану…
И встал.
Раскинул руки и двинулся на Гарденсена. Тот отступил и тоже изготовился. Снова сцепились. Дидигуров и крикнуть не успел, а Гарденсен, распластавшись на спине, соскребал каблуками снег до земли, пытался подмять голову и ронял ее.
— Зашиб! — заголосил Дидигуров, — зашиб, дубина!
— Да не, — протяжно отозвался мужик, — щас оклематся, вон какой кабан здоровый, его так запросто не упестаешь…
Протянул руку, помог Гарденсену подняться. Датчанин всхрапывал, встряхивал головой и никак не мог прочно утвердиться на ногах — его пошатывало.
Дидигуров исподтишка грозил мужику своим кулачком, а тот ухмылялся в бороду и бормотал:
— Такого уговору не было, чтобы меня сапогом топтать. Тоже мне, привезли хрена заморского, да я таких кидал и перекидывал!
— Ни копейки не дам! — визгнул Дидигуров.
— Да сунь ты эту копейку себе в задницу! Я и на свои выпью! Э, мужики, пошли, ну их к лешему!
Мужики разобрали одежду, оделись и, похохатывая, потянулись гуськом друг за дружкой, оставляя после себя притоптанный серый снег. Гарденсен глядел им вслед, сплевывал сукровицу с разбитых губ и все покачивался.
— Клюнул… вот тебе и клюнул, пердун старый, — ругнулся Тихон Трофимович, разгадав весь нехитрый замысел Дидигурова, — теперь он с обиды две цены заломит, не меньше… тьфу ты, зараза!
Гарденсен между тем очухался, утвердился на ногах и стал натягивать на себя свитер, пальто. Замотал шарф на шее, водрузил на голову шляпу, поманил к себе пальцем Рагозина.
— Господин Гарденсен говорит, что борьба была не по правилам, но тем не менее он уважает сильных людей и благодарит за доставленное удовольствие. Теперь он желает проехать в гостиницу и продолжить обед.
— Мухой домчим, — засуетился Дидигуров.
Через несколько часов в гостинице «Европа» явилась следующая картина: пышный, богатый стол был разорен дотла; Рагозин, свернувшись калачиком в уголке дивана, сладко спал и во сне улыбался, вполне счастливый. Дидигуров придерживал двумя руками собственную голову, чтобы не сронилась она в тарелку с холодцом, и неведомо кому рассказывал:
— А я сразу сообразил — должна быть страсть у человека. И Никишку, приказчика моего, снарядил… да… снарядил, значит… А по какого хрена я его снарядил-то? А надо было! Он и подрядил мужиков этих, в трактире нашел, договорился, чтобы поддались ему, а они ишь чо удумали… Атлеты! Ладно, не серчай, Феофан Степанович, не серчай, все как надо изладили, и никуда он, голубчик, от нас не делся. Вот он, родимый, тепленький…
Красный и потный, как после бани, Гарденсен скидывал на пол обглоданные косточки поросенка, туда же сгребал подвернувшиеся вилки-ложки и фужеры, расчищая себе пространство на столе, чтобы прилечь и отдохнуть. Но Тихон Трофимович всякий раз его останавливал и сурово вопрошал:
— А еще на полгода дашь отсрочку? Тебя спрашиваю!
Гарденсен, спотыкаясь, начинал говорить, но Тихон Трофимович его тут же перебивал:
— Ты мне не бормочи по-датски, ты мне по-русски головой кивни — дашь отсрочку или не дашь?
Гарденсен устало икнул и положил голову на стол. Протяжно, с легким присвистом, засопел.
— Ну вот, — развел руками Тихон Трофимович, — и поговорить не с кем!
Тяжело поднялся из-за стола и, не обращая внимания на бормочущего Дидигурова, твердо дошел до дивана, лег, положив ноги на Рагозина, и уснул.
На следующий день Гарденсена парили в бане, отпаивали квасом и веселого, чистенького привезли обратно в «Европу», где быстро и без лишних споров подписали контракт, согласно которому Дидигуров с Дюжевым уплачивали сразу только половину всей суммы, а вторую половину — после получения партии сепараторов.
Расстались, как родные.
Когда возвращались из гостиницы, Тихон Трофимович вдруг вспомнил:
— Ты с мужиками-то расплатился?
— С какими? — искренне удивился Дидигуров.
— Которые на речке боролись…
— Ишь чего захотели! Уговор какой был? Поддаться датчанину, лечь под него и не топорщиться. А они чего выкинули… Чуть было иностранного подданного не зашибли!
— Ну ты и гусь!
— Гусь не гусь, а яичко снес.
До самой полуночи тихо и споро шел снег. Когда он улегся и засиял, в избе стало светло. Феклуша от этого света проснулась. И сразу же вспомнила: скоро Покров, а в Покров у Митеньки Зулина и Марьи Коровиной — свадьба. Гостей, сказывали, наприглашали несчитано: на свадебный поезд до Шадры, где молодые венчаться станут, двенадцать троек снаряжают, и тех, говорят, мало будет. А еще, говорят, печи у Коровиных и Зулиных день и ночь топятся, потому как загодя готовятся угощения, а подружки Марьи, собравшись по вечерам, под звонкие песни без устали лепят пельмени. Феклуша вздохнула и рукой придержала быстро-быстро заколотившееся сердце. Болит оно, болит, никак успокоиться не желает. Не отнимая ладони от груди, она поднялась с постели, подошла к окну, раздернула занавески и едва не грохнулась на пол от страха: с улицы на нее, облитый неверным светом, смотрел человек, весь в снегу, смотрел и не шевелился.
Одолев страх, Феклуша ближе подвинулась к окну и разглядела: Митенька. Стоял он, по всему видно, очень долго, снег не стряхивал, и намело на него целый сугроб. Робко, словно боясь спугнуть Феклушу, Митенька поднял руку и стянул с головы шапку, а саму голову низко опустил на грудь, осыпав с плеч снег.
Как ветром сдунуло Феклушу в темные сени. Босая в одной исподней рубахе, она совсем не чуяла холода и дергала, дергала, совсем в другую сторону, дверной запор. Наконец, сообразила, отперла и настежь распахнула двери. Митенька был уже на нижней ступеньке крыльца, и Феклуша сверху, со всего маху, упала в его расставленные, донельзя холодные руки.
Одиноко, спросонья хрипло, взлаяла в светлой тишине собака на соседней улице, подождала, но ей никто не откликнулся, тогда она еще тявкнула пару раз для собственного успокоения и затихла. Ни шороха, ни звука, словно весь мир уснул намертво в этот глухой час полуночи, и только два сердца бухали соразмерно и часто, сливаясь воедино. Кожушок на груди у Митеньки успел покрыться ледяной коркой, и она под жаркой щекой Феклуши таяла, смешивалась со слезами. Ни слова не сказали друг другу, стояли не шелохнувшись, до тех пор, пока не опамятовались.
— Пойдем… — упавшим голосом обреченно позвала Феклуша.
— А отец?
— В Шадре он, в Шадру уехал, краснодеревщики там для церкви иконостас делают… Пойдем, а то я заледенела вся…
Свежий снег на ступеньках крыльца не отозвался даже скрипом, неслышно закрылась распахнутая настежь дверь, и только крепкий березовый запор чуть слышно стукнул о железную скобу, отделяя избу от всего остального мира и от лишних, ненужных глаз.