Порою нестерпимо хочется... - Кен Кизи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В результате жалобные гудки старика расслышал Ли. Он отправился за сметаной в погреб и, задумавшись, остановился на темном берегу. Он только что поужинал: Вив и Джэн поджарили печень и сердце с луком, сварили картошку, подали свежий горошек и домашний хлеб; на десерт его ждали печеные яблоки. Вив вырезала из них сердцевину, насыпала внутрь сахар с горячей корицей и, прежде чем ставить в духовку, клала сверху по ломтику масла. Пока они готовились, кухня заполнилась такими запахами, что, когда Вив достала наконец блюдо, дети взвыли от восторга. «Постойте, постойте, очень горячо». Яблоки сочились густым сиропом. Ли, уставившись на тарелку, чувствовал на лбу жар печи. «Хэнк или Джо Бен, кто-нибудь сбегайте за сметаной», – попросила Вив.
Хэнк вытер рот и, ворча, начал отодвигать стул, чтобы подняться, но Ли уже выхватил миску и оловянную ложку из рук Вив. «Я принесу, – вдруг
услышал он собственный голос. – Хэнк добыл нам мясо. Джо разделал его. Вы с Джэн приготовили…»
– Я его солил, – улыбнулся Джонни.
– …и даже яблоки. За яблоками ходил Зануда. Так что, я… – Он замолчал, внезапно почувствовав себя очень глупо, с ложкой в одной руке, миской – в другой, под выжидающими взглядами присутствующих. – Так что, я подумал…
– Молодчина! – спас его Джо Бен. – Умри, но достань. Разве я тебе не говорил, Хэнк? Разве я не говорил тебе это самое о старине Ли?
– Чушь! – фыркнул Хэнк. – Он просто воспользовался случаем вырваться из этого дурдома.
– Вот уж нет, сэр! Вот уж нет! А я говорил тебе. Он приходит в форму, обвыкает!
Хэнк рассмеялся, качая головой. А Джо Бен уже развивал новую теорию, соотнося мышечный тонус с божественным вдохновением. Тем временем Ли спустился в прохладный бетонный погреб, где на полу все еще стояли лужи антисептика, и, склонившись над огромным каменным кувшином, принялся черпать сметану полными ложками. Он когда-то слышал, что от хлорки слезятся глаза.
Он уже возвращался из погреба, прижав миску к животу, когда с противоположного берега донесся гудок. Он звучал как во сне. Осторожно нащупывая ногой в темноте тропинку, он снова двинулся на призывный свет, но гудок вновь остановил его, и он склонился над миской. В саду закричала перепелка, зовя своего дружка домой спать. Из кухонного окна раздался взрыв хохота Джо Бена, за которым тут же последовал смех его ребятишек. Машина снова загудела. Глаза у Ли горели после того, как он потер их в погребе. Снова гудок, но он его почти не расслышал, увлеченный отражением луны в сметане…
«Когда я был маленьким и ходил здесь – мрачный, болезненный, замкнутый, когда мне было шесть, восемь, десять и когда мне казалось, что я обделен и обездолен жизнью („Малыш, сбегай к берегу, собери нам ежевики к каше“. – „Только не я“.), почему я не бегал здесь босиком в коротком комбинезончике среди свистящих перепелок и прячущихся мышей… почему меня держали в коричневых ботинках и вельветовых брюках в комнате, битком набитой маленькими и большими книжками?» Луна не знала почему или не хотела отвечать. «О Боже, что сталось с моим детством?» И сейчас, вспоминая это, я слышу, как луна цитирует мне готический стих:
Даже тот, кто чист и душой открыт,
Чьи помыслы лишь молитвой полны,
Прянет оборотнем, как зацветет аконит
В ярком сиянье осенней луны.
– И мне наплевать, что со мной будет дальше, – сообщил я луне. – В данный момент меня совершенно не интересует собственное будущее, лишь мое грязное прошлое. Даже у оборотней и чудо-капитанов было детство, не правда ли?
– Ты сказал, – высокопарно отвечала луна. – Ты сказал.
Я стоял с миской сметаны, благоухавшей люцерной в моих руках, глядел, как темные припарки сумерек вытягивают летучих мышей из укрытий, и прислушивался к их гортанному посвисту, который на долгие годы соединился для меня с гудящей с другого берега машиной.
«Почему я оказался в этом коконе наверху? Вот страна детских игр с темными и волшебными лесами, тенистыми болотами, кишащими голавлями, страна, в которой в детстве резвился курносый и розовощекий Томас Дилан, в которой Твен торговал крысами и пойманными жуками. Вот кусок дикой, прекрасной, безумной Америки, из которой Керзак накопал бы материала на шесть, а то и на семь романов… Почему же я отрекся от этого мира?»
Вопрос звучал для меня по-новому и с угрожающим оттенком. Прежде всякий раз, выпив вина в какой-нибудь меланхолической обстановке и позволив памяти обратиться вспять, где она, ужаснувшись, замирала в недоумении, я всегда умел взвалить вину на какого-нибудь удобного негодяя: «Все из-за брата Хэнка; все из-за древней развалины – моего отца, которого я боялся и ненавидел; все из-за матери, имя которой порочность… они переломали мне мою молодую жизнь!»
Или на какую-нибудь удобную травму: «Это переплетение рук, ног, вздохов, мокрых от пота волос, которое я наблюдал сквозь щель в своей комнате… это-то и опалило мои невинные глаза!»
Но эта неверная луна не позволяла мне отделаться так просто.
– Будь честным, будь честным; ведь это случилось, когда тебе было одиннадцать, к этому времени уже прошел целый век цветущих вишен и стрекоз и шныряющих над водой ласточек. Разве предшествующие десять лет могут быть объяснены одиннадцатым?
– Нет, но…
– Разве можешь ты обвинить своих мать, отца и сводного брата в том, что по отношению к тебе они совершили большее преступление, чем совершается по отношению к любому угрюмому сынку повсеместно?
– Не знаю, не знаю.
Так я беседовал с луной на исходе октября. Спустя три недели после того, как покинул Нью-Йорк с полной сумкой уверенности. Через три недели после проникновения в замок Стамперов со смутными мстительными планами. После трех недель физического унижения и слабоволия. И все же мои мстительные чувства лишь еле булькали, закипая на медленном огне. Едва булькали. А на самом деле даже начали остывать. Честно говоря, уже скукоживались в углах памяти; не прошло и трех недель после того, как я дал клятву победить Хэнка, и чувства мои остыли, сердце оттаяло, а в сумке поселилось целое семейство моли, которая прогрызла до дыр не только мои штаны, но и мою уверенность.
И вот, в свете улыбающейся мне из-за плеча луны, среди застенчивых призывов перепелок и посвиста летучих мышей, под звуки гудков Генри с противоположного берега реки, скромно воссылавшей свое журчание к звездам, с желудком, отяжелевшим от стряпни Вив, и с головой, легкой от похвалы Хэнка, – здесь и сейчас я принял решение закопать топор войны. Во всем дурном виноват лишь ты сам. Живи и давай жить другим. И простятся мне долги мои, как я прощаю должников своих. Кто жаждет мести, копает сразу две могилы.
– Вот и хорошо.
Вдохновленная своей победой, луна забыла об осторожности и, склонившись слишком низко, упала в сметану. Она поплыла в миске, как половинка золотого миндального печенья, соблазняя меня, пока я не поднес ее к губам. Я раскрыл плоть свою навстречу этому баснословному молоку и волшебному хлебу. Сейчас я вырасту, как Алиса, и жизнь моя изменится. И надо же было все эти годы складывать какие-то идиотские «сгазамы» – такой догадливый мальчик мог бы и раньше сообразить. Узнать волшебное слово слишком трудно, произнести его слишком мудрено, да и последствия непредсказуемы. Весь секрет в стабильной и правильной диете, она обеспечивает рост. Должна, по крайней мере. Давно пора было бы это знать. Благорасположенность, легкое пищеварение, правильная диета и возлюби ближнего, как брата своего, а брата, как себя. «Я так и буду! – решил я. – Возлюблю, как себя!» И может, тут-то я и допустил ошибку, там и тогда; ибо если ты лепишь свою любовь к другим с той, что испытываешь к себе, тогда тебе нужно чертовски внимательно изучить – что же ты испытываешь к себе…