Долгая помолвка - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В укрытии, где заканчивался телефонный провод, он набросился на меня, выставив находившегося там капрала проветриться, и вылил на меня весь ушат своего раздражения «Черт вас подери, Эсперанца, вы что, не могли отделаться от этих бедолаг по дороге?» Я не очень хотел его понимать. А он продолжал: «Закрыли бы глаза, дали бы пинка под зад, чтобы они поскорее смылись, ну не знаю, что еще!» Я ответил: «В хорошенький переплет я бы тогда попал. Вы ведь тоже не хотите неприятностей, мой капитан? Мне приказали доставить пятерых осужденных, а как вы с ними поступите, не мое дело Тем более что я не имею об этом никакого представления»
Тут он еще более рассвирепел: «Так вам, оказывается, даже ничего не сказали? Только не ждите, что я стану скрывать, вы должны все знать! С наступлением ночи мы должны выбросить их со связанными руками за колючую проволоку Бинго и оставить подыхать или оказаться под пулями противника! Такой я получил приказ. Вы когда-нибудь слышали о подобной низости?»
Он с такой силой ударил по столу, где стояли полевой телефон и бутыль вина, оставленная телефонистом, что вино выплеснулось на столешницу и начало медленно стекать на землю. Я смотрел на падавшие капли и не знал, что сказать. Я слышал о такого рода наказаниях, но в отношении очень провинившихся солдат, да и то давно, до пятнадцатого года, в Артуа. А вообще на войне иногда услышишь такое, что и поверить трудно.
Капитан замолчал и сел на край кушетки. Он сказал, что его рота во время летнего наступления сильно поредела, что уже несколько недель люди словно оглушены боями и существует молчаливый уговор с бошами не проявлять активности ни с той, ни с другой стороны: «Это не братание, мы просто не замечаем друг друга, набираемся сил. Бывают дни, когда не услышишь ни выстрела. Артиллерия тоже не страдает излишней болтливостью. Наши окопы совсем рядом. В октябре она косила и чужих и своих» Вздохнув, он тоскливо поглядел на меня: «Послезавтра мы ждем смену. Нам только вас недоставало с вашим заданием».
Когда мы вышли, он обратился к каждому осужденному. Не то чтобы хотел познакомиться, просто не желал, чтобы его солдаты их увидели. Потом он сказал: «Все куда хуже, чем я думал. Один из них — сука-провокатор, у другого голова не на месте, третий все время хнычет. Уж коли наши штабные мудрецы сидя в креслах решили с ними разделаться для примера остальным, они могли бы выбрать кого-нибудь получше. Моих людей от этого стошнит, а боши так животики надорвут от смеха» Сей капитан по имени Фавурье был неплохим малым. За образную речь его прозвали Язвой. Он сам предложил проводить моих подопечных в свой закуток, чтобы никто их не видел. Их развязали и дали, кому надо, оправиться.
Чуть позднее он вызвал лейтенанта с линии Угрюмого Бинго и тихо ввел его в курс дела. Лейтенант, лет двадцати шести или семи, по фамилии Эстранжен, обрадовался не больше капитана. Особенно его возмутила участь Василька. Он поговорил с ним, а потом только повторял: «Как Бог мог это допустить?» Честно скажу вам, мадемуазель, в тот день я не встретил никого, кто бы поверил, что Бог, коли он есть, побывал в солдатских башмаках на этом участке фронта.
В ожидании ночи мы укрылись в маленьком закутке, где горела печурка — лучшее доказательство тому, что мы не боялись, что противник засечет нас. На той стороне я увидел такие же мирные серые дымки над траншеями. Вдвоем с Боффи мы остались с осужденными, а мои пехотинцы караулили за дверью Си-Су сидел у печки, подсушивая одежду. Уголовник заснул. В течение получаса Василек рассказывал о вас в восторженных выражениях, часто повторяясь, мысли его разбегались. Но за наплывом слов то там то сям проглядывала, как белая галька, правда. Я живо представлял себе свежесть вашего чувства, ваши светлые глаза и как вы его любили. Он был счастлив, был уверен, что увидит вас снова и что уже готовится свадьба. Он вам написал об этом — неважно, что карандашом водила другая рука. Это письмо написано там при свете свечей и керосиновой лампы.
Разрешение написать последнее письмо, должен признаться, исходило от лейтенанта Эстранжена, который вернулся в сопровождении солдата, принесшего похлебку. А когда Василек отказался взять миску, спросил его, разве он не голоден. И тот со спокойной улыбкой ответил ему: «Я мечтаю о медовом прянике и чашке какао» У лейтенанта отвисла челюсть, а сопровождавший его солдат из призыва Мари-Луиза, не старше вашего жениха, сказал: «Не берите в голову, мой лейтенант. Я расшибусь в лепешку, но отыщу это. Даже если придется убить отца и мать. Но мне не придется стать сиротой, я обойдусь без этого».
Когда парень вышел, лейтенант сказал, как о чем-то очевидном: «Его зовут Селестен Пу, настоящая Гроза армий». Тогда он и спросил осужденных, не хотят ли они написать своим родным.
Мы отыскали карандаши и бумагу. Селестен Пу вскоре вернулся с какао и медовым пряником. Трое осужденных были ранены в правую руку, но я вам уже сказал, что Этот Парень был левшой, так что писать не могли только двое: Уголовник и Василек. Уголовник забился в угол, Гроза армий стал писать под его диктовку. Я же на коленях писал письмо Василька. Остальные трое расселись кто где.
Перед тем как уйти, лейтенант предупредил, что их письма уничтожат, если в них будет хоть намек на то, в каком жутком положении они оказались. За исключением Этого Парня, все они несколько раз спрашивали, можно ли упомянуть ту или другую вещь. Странная это была минута — мирная и одновременно печальная. Не знаю, как вам объяснить, но мне они напоминали школьников, которые пишут что-то, слюнявя карандаш, и только вдали слышалось бормотание Уголовника. Откусывая пряник, Василек говорил о своей любви. И мне казалось, что я подглядываю за чужой жизнью, что втянут в нечто далекое от войны, такое далекое, из чего мне никогда не выбраться.
Кроме орфографических ошибок, я не обнаружил в их письмах ничего лишнего Никто не желал усугубить горе близких. Сложив листки и положив их в карман мундира, я пообещал, вернувшись в часть, вложить их в конверты и отправить по назначению. Си-Су сказал: «Я верю тебе, сержант Надежда [Эсперанца (исп.) — Надежда], но как ты можешь ручаться за своих начальников? Они могут приказать тебе сжечь письма. Уж коли они нас таскали три дня, ясное дело, хотят убить втихую».
Теперь мне остается вам рассказать, мадемуазель, самое трудное. Вы слушали меня не перебивая. Может, хотите, чтобы я избавил вас от продолжения? Я могу рассказать вам о том, что потом случилось, в двух словах. Боль будет мгновенной, а потом уже станет все равно.
Матильда упорно рассматривает маленький желтый цветок, пробившийся сквозь гравий. Не повышая голоса, она просит Эсперанцу застегнуть ширинку, а потом — что не тупая, что уже поняла, что с наступлением ночи всех пятерых выбросили на то, что англичане называют «No man's land», а французы переводят как «ничья земля». Ей надо узнать, как все произошло. Боль, которую это причинит, касается ее одной. Она больше не плачет. Пусть он продолжит рассказ. А так как он молчит, она, не поднимая глаз, подбадривает его коротким движением руки.
Ночь, — продолжает глухим голосом Эсперанца, — давно наступила. Слышался гром канонады, но где-то далеко на севере. Я поговорил с Эскимосом. Парень этот не заслужил такого прозвища. Он спросил, как с ними хотят поступить. Он догадывался, что готовится нечто похлеще простого расстрела. Я не имел права ему отвечать. Подумав, он произнес: «Если все будет так, как я думаю, то это порядочная мерзость. Особенно в отношении мальчишки и марсельца. Лучше бы их сразу расстреляли».