Долгая помолвка - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он рассказывает об этом каким-то тусклым голосом, сиплым от той болезни, которая грозит теперь свести его в могилу. Не совсем, конечно, в тех выражениях. Ведь Матильда — девушка. Но ей нетрудно сделать перевод: он всегда был неудачником.
Он бросает на Матильду заносчивый взгляд, как бы говоря, что его не следует недооценивать. До болезни он был высоким, на зависть сильным мужчиной. Он покажет ей свою фотографию, где отлично выглядит.
Две слезинки стекают по его щекам.
Не утирая их, он говорит: «Прошу прощения, до последнего дня я не знал о вашем положении. Василек мне никогда об этом не рассказывал, хотя одному Богу известно, сколько времени мы говорили о вас».
Матильде хотелось бы прервать эти бессмысленные соболезнования. Мельком улыбнувшись, она слегка вздыхает.
Тогда он добавляет: «Вы лучше чем другие должны понимать, что такое беда».
Она не может потрепать его по рукаву, ибо сидит в метре от него и еле сдерживается, чтобы не закричать, но боится, что от удивления он так и не перейдет к главному. Склонившись к нему, она участливо спрашивает: «Скажите, где вы с ним виделись? Расскажите, что с ним случилось?»
Тот помалкивает, плаксиво морщится, ну, ни кожи ни рожи. Сейчас он сидит в лучах проникающего сквозь ветви солнца, которое Матильда никогда уже не забудет. Наконец он проводит рукой по изможденному лицу и приступает к рассказу.
В субботу 6 января 1917 года, когда его рота находилась близ Беллуа-ан-Сантерр, мостя дорогу, полевая жандармерия поручила ему сопровождать пятерых пехотинцев, приговоренных к смерти, до траншей первой линии на участке Бушавен.
Приказ ему вручил майор. Этот обычно суховатый хладнокровный человек казался на сей раз необычайно взволнованным. До такой степени, что, отпуская его, доверительно произнес: «Делайте то, что приказано, но не больше, Эсперанца. А коль хотите знать мое мнение, то расстрелять надлежало бы половину Верховного командования».
Матильда молчит, а возможно, лишилась голоса.
Как ему было приказано, он отобрал десять человек из своей роты, самых выносливых. Прихватив ружья и патронташи, а также кое-что из еды, они нацепили на рукава голубые повязки с буквой "П". Эсперанца пояснил, что это означает «Полиция». На что капрал, уважавший своего сержанта, с которым любил выпить, поспешил сказать: "Да нет, это значит «пехтура». Всем уже было известно, что они будут сопровождать смертников.
«Чтобы их расстрелять?» — хочет знать Матильда. А вдруг и ее Манеш находился среди этих пятерых? Теперь ей кажется, что она кричит, но ей это только кажется.
Даниель Эсперанца качает головой, качает старой головой, покрытой волосами цвета тумана, и молит ее: «Помолчите, помолчите, их не расстреляли. Я только хочу сказать, что видел вашего жениха живым, и последнее письмо, полученное вами, он сам мне продиктовал, и я собственноручно его отправил».
Он прав. Последнее письмо Манеша от 6 января 1917 года было написано чужой рукой. Оно начиналось словами: «Сегодня я не могу писать сам. Один земляк делает это вместо меня».
Матильда старается не плакать.
Только спрашивает:
«Вы здешний?»
«Из Сустона», — отвечает тот.
Еле слышным голосом она спрашивает: «Значит, Манеш был в числе этих пятерых?»
Эсперанца опускает голову.
«Но почему? Что он сделал?»
Тот отвечает: «Как и другие, был приговорен за умышленное увечье».
И поднимает дубленую, коричневую, испещренную крупными венами руку.
Матильда икает. Глядя на эту руку, она не в силах вымолвить ни слова.
Она не хочет плакать.
Пробиваясь сквозь ветви сосен, солнце осветило подъехавший грузовик, — продолжает Даниель Эсперанца. — Он высадил нас в двадцати километрах севернее, в какой-то разрушенной деревне под названием Данкур или Нанкур, не припомню. Это было тридцать месяцев назад. За это время столько всякого случилось, по мне, лет тридцать миновало. Всего и не упомню. Именно тут нам предстояло взять под стражу пятерых несчастных солдат.
Было четыре часа пополудни. Вся местность была прикрыта снегом. Стало холодно, небо совсем побледнело. Горизонт еле виден вдали. На всем пространстве не слышно ни выстрела, ни разрыва снаряда, ни клубов дыма в воздухе. Вообще никаких признаков войны. Только опустошенная, без единой целой стены, деревня, название которой я забыл.
Мы стали ждать. Мимо нас прошествовал отправленный на отдых батальон негров, закутанных в козлиные шкуры и шарфы. Затем прибыла санитарная машина с лейтенантом медслужбы и фельдшером. Они стали ждать вместе с нами.
Первым их увидел на дороге, где только что прошли сенегальцы, капрал Боффи по прозвищу Болтун, о котором я еще расскажу. Тот снова не утерпел, чтобы не брякнуть: «Вот черт! Эти парни не спешат помереть!» На что фельдшер ему заметил, что такие слова не принесут ему удачи. И оказался прав. Боффи, которого я любил и с которым играл в картишки, умер спустя пять месяцев, но не в Эсне, где была настоящая мясорубка, а на тыловой стройке по вине мстительной стрелы крана, сбившей его в тот момент, когда он листал старый номер журнала «Вермонт». Что как раз и доказывает необходимость воздерживаться от выражений и в еще большей степени выбирать чтение. В таком смысле высказался и наш капитан, узнав об этой истории.
«Вас это, наверно, шокирует, мадемуазель», — Матильду уже давно не шокирует все то, что связано с войной, — «что я могу шутить, рассказывая об этом страшном дне», — ей уже понятно, что война нагромождает одну подлость на другую, одно честолюбие на другое, одно дерьмо на другое, — «но мы столько всего видели, так настрадались, что утратили всякое ощущение жалости», — так что на опустошенных войной полях сражений растет лишь пырей лицемерия или жалкие цветки насмешки, — «если бы у нас не было сил смеяться над своими несчастьями, мы бы не выжили», — ведь насмешка, в конечном счете, является последним вызовом, брошенным несчастью, — «прошу прощения, вы должны меня понять», — она понимает.
Пятеро осужденных со связанными за спиной руками шли пешком, — продолжает прокашлявшись бывший сержант. Голос его напоминает звук бритвы по коже. — Их сопровождали конные драгуны в синих, как и у нас, мундирах. Командовавший этим отрядом небольшого роста фельдфебель явно спешил. Повстречавшимся ему сенегальцам пришлось сойти на обочину, чтобы пропустить их. Как и его люди, он испытал неловкость, проходя через строй враждебно глядевших людей. «Эти тамтамщики приняли нас за жандармов и хорошо еще, что не стали цепляться», — сказал он.
Мы сравнили списки осужденных. Он настоял, чтобы я уточнил личность каждого, чтобы все было по правилам. Попросил проставить точное время, дату и расписаться внизу, словно на квитанции. Война научила меня всего остерегаться и не подписывать какие-либо бумажки — не известно ведь, на чей стол они лягут. Но он был старше меня по званию. Лейтенант медслужбы сказал, что его полномочия ограничиваются перевязкой ран. Я подчинился. Довольный фельдфебель влез на своего коня, пожелал нам удачи, и драгуны скрылись, окутанные густым лошадиным паром.