Дядя Сайлас - Джозеф Шеридан Ле Фаню
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она могла сидеть по часу, устремив невидящий взгляд на огонь в камине или же за окно, а на ее хитром лице застывала почти торжествующая гримаса.
Нет, она ни в коей мере не была славной gouvernante[6]для нервической девушки моих лет. Случавшиеся с ней порой приступы неистового веселья пугали меня даже больше ее угрюмости. О них я еще расскажу.
Нет в Англии дома, где слуги и юные его обитатели не почитали бы привидений. Ноул тоже был не без своих теней, шорохов и странных историй. Рейчел Руфин, красавица времен королевы Анны, умершая с тоски по несравненному полковнику Норбруку, убитому в Нидерландах, ходила ночами по дому, шелестя шелками. Недоступная зрению — только слуху… Слышался лишь стук ее высоких каблучков, да шуршание юбок, да вздохи — когда она задерживалась в галерее у дверей спален. А иногда, ненастной ночью, доносились ее рыдания.
Кроме того, был «факельщик» — высокий, худой, смуглокожий и темноволосый мужчина в черном одеянии с факелом в руке. Обычно факел лишь тлел, багровый во тьме, когда «факельщик» обходил дозором дом. Среди других комнат к его ведению относилась библиотека. В отличие от «леди Рейчел», как называли ее горничные, этого можно было увидеть. Но нельзя было услышать. Его шаги на паркете, на коврах оставались беззвучны. Мрачное пламя тлеющего факела едва освещало его фигуру и лицо; только сильно растревоженное, разгоралось ярче. Тогда факельщик, совершая свой путь, то и дело крутил факелом у себя над головой, и пламя зловеще вспыхивало. Этот ужасный знак предвещал страшные потрясения, бедствия. Впрочем, такое случалось лишь раз-другой за сто лет.
Не знаю, дошли ли до мадам эти истории, но однажды она завела разговор со мной и Мэри Куинс, очень нас напугав. Она спросила, кто прогуливается по галерее под дверью ее спальни и потом спускается по лестнице вниз, — она различает шелест юбок и долгие вздохи. Дважды, сказала мадам, она, выйдя, стояла в темноте у своей двери, прислушивалась, а раз спросила, кто это там. Ей не ответили, особа просто повернулась и устремилась к мадам с невообразимой быстротой, так что мадам вынуждена была скрыться за своей дверью и запереться.
Поначалу такой рассказ взволнует незрелый, неопытный ум. Но вскоре, как я убедилась, острота впечатления притупляется и рассказ занимает место среди всего прочего в памяти. Так было и с повествованием мадам.
Неделю спустя после ее признаний я сама, однако, пережила подобный опыт. Мэри Куинс отправилась за ночником, оставив меня в постели при свече, и я, утомленная, уснула, не дождавшись ее возвращения. Когда я проснулась, свеча уже догорела. Мне почудились шаги, приближавшиеся к моей двери. Я вскочила и отворила дверь, совершенно не думая о привидениях. Я предполагала увидеть Мэри Куинс со светильником. За дверью была тьма, совсем близко от меня по дубовому паркету ступали чьи-то босые ноги, потом шаги внезапно смолкли. Я позвала: «Мэри!» Никакого ответа — только шелест платья и чье-то дыхание на противоположной стороне галереи, у лестницы на верхний этаж. Леденея от ужаса, я отступила в комнату и захлопнула дверь. Шум разбудил Мэри Куинс, которая заглядывала ко мне с полчаса назад и, увидев, что я сплю, ушла к себе.
Недели через две после этого случая Мэри Куинс, необыкновенно правдивая старая дева, сообщила мне, что, встав около четырех часов утра, чтобы закрыть стучавшую на ветру ставню, она увидела свет в окнах библиотеки. Горничная была готова присягнуть, что видела яркий, проникавший сквозь щели ставен, беспокойный свет, ведь рассерженный «факельщик», несомненно, размахивал факелом над головой.
Описанные странные происшествия, я думаю, повредили моим слабым нервам и способствовали тому, что отталкивающая француженка постепенно и, кажется даже без особых усилии — благодаря моей склонности усматривать таинственный сверхъестественный смысл в происходящем — стала обретать надо мной какую-то непонятную власть.
Вскоре сделались заметными некоторые темные стороны ее натуры — проступили из тумана, которым она себя окружала.
И я не могла не отдать должное миссис Раск, говорившей о нередко притворной приятности в обхождении у вновь прибывших, ведь добродушие мадам теперь все чаще уступало место иным свойствам, иному характеру — мрачному и воинственному.
Впрочем, мадам имела привычку постоянно держать под рукой раскрытую Библию, хранила строгую сосредоточенность на утренних и вечерних службах и с глубочайшим смирением попросила моего отца одолжить некоторые переводы из Сведенборга, необыкновенно ее интересовавшие.
В плохую погоду мы обычно совершали променад по широкой террасе перед окнами. И порой угрюмое, злобное выражение на лице мадам вдруг сменялось доброй до приторности улыбкой, мадам мягко похлопывала меня по плечу и участливо спрашивала: «Ви изнурены, ma chère?[7]Ви мерзльота, дорогая Мод?»
Вначале столь неожиданная смена настроения меня озадачивала и даже пугала, наводя на мысль о помешательстве мадам. Впрочем, вскоре разгадка обнаружилась: я сделала открытие, что эти приступы показного участия приключались у нее сразу же вслед за тем, как лицо моего отца возникало в окне библиотеки.
Я не знала, что и думать об этой женщине, внушавшей мне какой-то суеверный страх, и очень не любила в сумерках оставаться наедине с ней в классной. Порой она сидела, подолгу угрюмо глядя на пламя в камине, и углы ее большого рта зловеще опускались. Если она замечала, что я смотрю на нее, то мгновенно преображалась, с мечтательным видом склоняла голову на руку и наконец хваталась за спасительную Библию. Но вряд ли она читала — она предавалась своим темным мыслям, ведь книга лежала у нее перед глазами по полчаса — по часу раскрытая на одной и той же странице.
О, как бы обрадовалась я, уверь меня кто-нибудь, что она, стоя на коленях, молится, а раскрыв эту книгу, читает; я видела бы в ней больше доброты, человечности. Но внешнее благочестие мадам заставляло подозревать ее в лицемерии, и это пугало. Впрочем, уверенности у меня не было — лишь подозрение…
Наши священник с викарием, перед которыми она благоговела, которым доверяла свою озабоченность моими молитвами и моим катехизисом, превосходно отзывались о ней. При посторонних она всегда относилась ко мне с особым вниманием.
Ничуть не меньшее усердие демонстрировала она перед моим отцом. Она всегда находила предлог для бесед с ним: советовалась о полезном для меня чтении, жаловалась, как я узнала, на мое упрямство и мою раздражительность. В действительности я была на редкость сдержанной и послушной. Но думаю, она стремилась поставить меня в полную зависимость от нее. Она замышляла, теперь я понимаю это, обрести власть над всеми домашними, подчинить себе весь дом — будто злобный дух, каким она мне иногда и казалась.
Однажды отец позвал меня в свой кабинет и сказал:
— Ты не должна причинять бедной мадам столько страдании. Она — одна из немногих, кто принимает в тебе участие, почему же она вынуждена постоянно жаловаться на твою вспыльчивость и строптивость? Почему ты ставишь ее перед необходимостью просить моего позволения наказывать тебя? Не опасайся, этого я не допущу. Но для такой доброй души такая просьба о многом свидетельствует. К любви я не могу приневолить — но уважения и повиновения требую. И настаиваю, чтобы то и другое ты оказывала мадам.