Девять - Анджей Стасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спринтер долбаный, – сказал третий.
Быстрое прерывистое дыхание подхватывало звуки. Трепало их по краям, и они получались смазанными.
Павел медленно встал с коленей и на полусогнутых дотащился до лавки. Те трое, окружив его, ждали, пока сердце и легкие справятся с воздухом и кровью. Их злоба медленно испарялась, а Павла покидал страх. Красные огоньки автобусов, шедших по Аллеям,[16]пробивались сквозь полумрак парка. Он то и дело озарялся огнями, с тонких веточек деревьев свисали капли серебряного света. Падая, они лопались, но свет исчезал, не растворяясь в воздухе.
– Ну ладно, давай документы, – сказал тот, в бомбере.
– У меня нет.
– Тогда отстегивай.
– Говорю, я пустой.
Кондюк кивнул остальным, те взяли его под руки и поставили на ноги. Нашли горсть мелочи, меньше сотни, осмотрели зажигалку и засунули ему все обратно в карманы.
– Один мусор, – сказал тот, что в бейсболке. – В отделение надо мудака. Скажем, что оказал сопротивление, пусть посидит.
– Охота тебе? – спросил третий.
– Он меня достал. Чего я бежал?
Они подтолкнули его к выходу на Пенькную,[17]но он не двинулся с места.
Его схватили за руки, кто-то ударил сзади по голове:
– Двигай поршнями, придурок, не то останешься здесь навсегда.
– Господа, нет, я не могу в отделение, мне некогда.
Он стал вырываться, они тянули его за руки, гравий хрустел, вдали показалась женщина с коляской, мысли прыгали в голове, вспомнилась черная рукоятка пистолета, которую он заметил у Болека в прихожей. Она выглядывала из шмоток, брошенных на тумбочку у входа, Павел заметил ее краем глаза – он был уверен, что и Болек, шедший следом за ним, тоже приметил эту рукоятку. К ним приближалась женщина с коляской. На ней было серое пальто, ее очки в туманном воздухе поблескивали, как кружочки льда. Женщина все больше замедляла шаг, потом свернула в боковую аллейку и пустилась бегом. Ребенок заплакал.
– Вот обручальное кольцо, берите. Это тоже деньги. – Он стал стягивать кольцо, но то сидело крепко. Тогда он сунул палец в рот, послюнил, и оно слезло.
А в это время Болек шествовал через анфиладу комнат в своей квартире. Начал с той, в которой они тогда сидели, черно-золотой, потом прошел через голубую с серебряными прибамбасами, потом красную, потом через кухню, сверкавшую белизной, – оставшиеся два помещения выходили на другую сторону: первая была цвета морской волны, с большим пустым аквариумом, вторая – серебряно-серая с вращающимся креслом посередине и зеркалом, в котором отражалось небо, и это отражение было ярче и краше оригинала. Пес остался на своей лежанке, и Болек путешествовал один. Вот он открыл последние двери. Тут все было розовое. Правда, вокруг царил полумрак, но так может пахнуть только розовое – как внутри пудреницы. Болек подошел к окну и раздвинул шторы. Под белой простыней лежала женщина. Тонкая ткань облегала ее тело почти как вторая кожа. Ноги, бедра – все вырисовывалось отчетливо, только было словно слегка растушевано. Болек присел на краешек рядом и шлепнул ее по жопе. Она забормотала что-то под простыней, высунула голову – это была крашеная блондинка. Перевернулась на спину. Грудь торчала прямо в потолок. Он положил ладонь на левую сиську.
– Ну, ну, Бомбончик, я еще не проснулась.
– Ну и спи. Кто тебе запрещает. – Болек скинул тапки и растянулся рядом.
Он привалился, стараясь взгромоздиться на нее, но блондинка высунула руку из-под простыни и ущипнула его за складку жира на животе:
– Бомбончик, ну брось. Лучше скажи, кто это приходил. Я слышала. А может, мне приснилось?
Болек положил ладонь ей между ног. Простыня пошла складками на манер драпировки, изображающей лучи солнца.
– Да там один, Павел.
– Что ему надо?
– Бабки. Всем нужны бабки.
– И что?
– И ничего. Послал его к пану Максу.
– Недобрый.
– Мог бы натравить на него Шейха. – Он пододвинулся ближе и поцеловал ее в шею. Попытался перекинуть левую ляжку через ее ногу.
– Брось, – сказала она.
– Ну, пожалуйста…
– Ты побрился?
– Да. И помылся.
– Ну тогда можешь сделать то, что я люблю.
Болек сполз вниз и встал на колени в ногах кровати. Приподнял края простыни и натянул себе на голову. Теперь он был похож на старомодного фотографа. По Остробрамской неслись три пожарные машины. Голубые вспышки рассекали поток машин надвое. Старушка за рулем серой малолитражки от страха съехала на обочину. Силь лежала с широко открытыми глазами. У нее была такая игра: продержаться как можно дольше, прежде чем они закроются сами.
Выйдя из лифта, Павел немного подождал, пока глаза привыкнут к темноте. Стоял и думал, что все тихо и, пока лифт едет вниз, можно не бояться. Никто его не увидит, никто не услышит. Этот этаж пустовал. Его сняли китайцы, вставили во все двери новые замки, и на этом дело кончилось. Жизнь с ее возней и движением текла ниже. Он даже чувствовал запах людей. Кухни здесь были очень тесные, и в обеденное время хозяйки приоткрывали входные двери на цепочках. Павел вынул сигарету и зажег спичку. Серо-коричневая тьма клубилась в конце коридора. Будто поднялась пыль, но воздух был неподвижен. Это старые стены так отражают свет. Спичка отскочила от стекла, ведущего на галерею, но там внутри не было никаких окон, ничего, только стена да черный навес крыши. Огонек погас. Павел сунул сигарету обратно в пачку. Двинулся по коридору почти на ощупь. Эхо шагов поднималось над плиткой пола и летело вверх, куда-то в глубь здания. Шесть ступенек, лестничная площадка, еще шесть ступенек, и вот маленькое пятнышко света – легкий укол в темноте. Павел нащупал дверь и тихонько постучал.
Но хозяина не было. Наверное, вкалывал где-то. На самом деле обитатель этой квартиры час назад закрыл за собой дверь и спустился вниз по лестнице. Он боялся лифта, вообще замкнутого пространства, сдавливающего тело и мозг со всех шести сторон до тех пор, пока не сплющит его в горячий кубик, из которого начнет хлестать кровь. Именно такие картины рисовало ему воображение. Он пробежал шесть этажей вниз, чтобы почувствовать на лице движение прохладного воздуха, и толкнул стальную дверь, запиравшуюся автоматически, которая долбанула за спиной так громко, словно рушился дом, но на улице никто ничего не заметил. Он был одет во все серое. Пиджак, свитер, брюки, только ботинки были черные – правда, давно не чищенные. На Маршалковской его подхватило ветром и понесло в преисподнюю под гостиницей. Здесь, в нервном свете голых лампочек, все были равны: красивые и некрасивые, богатые и бедные. Мертвенный свет забивал поры, как пыль, въедался в тело и одежду, как смрад или старость – ни пятнышка тени, ни крохи жалости. Все двигались здесь как рыбы, освоившие прямохождение. Яцек (да, я вспомнил, его звали Яцек) свернул влево, прошел мимо выхода к трамвайной остановке в сторону Жолибожа,[18]мимо выхода к «Метрополю», к Аллеям и к трамваям на Прагу, пробился сквозь людской поток, текущий по ступенькам от Центрального универмага, проигнорировал выход к трамвайной остановке в сторону Охоты и пошел по второму кругу. Это была безопасная орбита – остатки его собственной крови тоже кружили по артериям, и его толкая по кругу, на безопасный путь безумства, которое тоже почти всегда имеет форму замкнутого круга. К тому же он знал, что вид у него хреновый, поэтому предпочитал оставаться под землей. Щетина, отросшая клочьями, липкие волосы, серое лицо, словно зима тянулась уже неизвестно сколько, а солнце было лишь какой-то дебильной декорацией, или, может, оно давно выдохлось, как старая батарейка.