Каменная ночь - Кэтрин Мерридейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А значит, перед вами не еще одна великая “Черная книга”. В тех историях, которые я должна рассказать, будет много того, что покажет общество царской России, а затем советской и постсоветской России с самой темной стороны, – в конце концов, в смерти вообще мало привлекательного. Но было бы в высшей степени несправедливо по отношению к прогрессивно мыслящим россиянам, с их надеждами и идеализмом, достоинством и храбростью, оставить без внимания их историю потерь из страха узнать нечто, что можно из этой истории узнать. Было бы неправильно уступить право написать эту историю тем, кто стремится упростить ее с некоей иной целью. История России все еще имеет самое прямое отношение к тому, что заботит и волнует современный мир. Однако нельзя обсуждать большую политику советского и постсоветского периода, не говоря о людях и их памяти, о людской боли и стойкости, о жестокости, травме, сострадании, горечи и скорби.
Получается, что, начав работу над этим проектом с идеи революционной культуры, я пришла к исследованию массовой смертности и выживания. Это книга о революционной трансформации, а точнее, о множественных трансформациях, порожденных сменяющими друг друга революциями, последняя из которых, как я уже сказала, еще продолжается. Но это также история мировоззрений, культуры и самоощущения, которые определяют то, как народ оплакал, вынес и отрефлексировал миллионы и миллионы смертей, сменяющие друг друга волны репрессий и насилия. Книга частично построена на интервью, а это значит, что она переполнена голосами. Безусловно, революционная идеология и главным образом революционный коллективизм повлияли на эти голоса, но свое воздействие на них оказали и экономические изменения, произошедшие в стране, и война, и мирное время, и средства массовых коммуникаций. Родительский опыт, потеря супруга и одинокая жизнь после, процесс старения – все это тоже, пусть и по-другому, сформировало эти голоса.
Любой, кому когда-либо приходилось собирать устные свидетельства, знает, какую сумятицу они вносят даже в самое тщательно спланированное исследование. Вы приходите с четко поставленными вопросами, аккуратно напечатанными на бумаге, а уходите с рассказами, диалогами, длинными отступлениями от темы, смехом, новыми телефонными номерами, фотографиями и в слезах. Но этот хаос разрастается еще больше, если вашим предметом оказывается смерть. Для начала никто, включая вас, берущего интервью, не знает, что она такое на самом деле, и мало кто хочет надолго останавливаться на этой теме. И в этом случае груз пережитых потерь, пусть и скрашенных храбростью, великодушием, историями побега, вспышками юмора и даже проявлениями сверхъестественного, обрушивающийся на слушателя, тоже окажется чрезмерным, так что сам слушатель едва ли не с презрением взглянет на те слишком наивные вопросы, что вы заготовили. Тем не менее, поскольку это предисловие, я хотя бы перечислю их, так как именно с этих вопросов я начала свою работу, несмотря на то что в дальнейшем им и суждено было измениться; и, стремясь уловить непредсказуемое, личное, те фрагменты, что не укладывались в картину целого, неупорядоченность частных мировоззрений и паттерны, из которых складывается социальная история, я не просила людей придерживаться исключительно этих вопросов, и только их.
Одной из отправных точек для меня была мысль о культурной преемственности, о том, что человеческая жизнь в России на протяжении всей истории, как правило, стоила недорого. Чтобы подвергнуть это предположение критическому анализу, я обратилась к последним десятилетиям существования Российской империи, политике правительства в отношении смертности, в особенности смертности среди бедноты, а также массового голода, самоубийств и государственных репрессий. Я изучала похороны и то, какие обряды и манипуляции проводились с телами мертвецов, принадлежавших при жизни к разным социальным слоям. Я пыталась вычленить те социальные привычки, которые могли бы объяснить попустительство насилию, и исследовала, каким образом воспринимали насилие дети, ведь часто они гибли первыми или лишались родственников, а во взрослом возрасте нередко и сами прибегали к насилию, пытаясь выжить во время голода или войны.
Беседуя с тремя поколениями выживших, с теми, кто ухаживает за ними сегодня, и с теми, кто заботился об умирающих в прошлом, – например, с фронтовыми медиками, прошедшими Великую Отечественную войну, с психологами, работавшими с политзаключенными, со священниками, монахинями и медсестрами, с партийными агитаторами и пропагандистами, – я фиксировала их рассказы о смертях и воспоминания о насилии вплоть до наших дней. В попытках проследить историю похоронного обряда я исследовала архивы муниципальных органов власти и погребальных контор, документы церковных организаций, агитационные памфлеты и мемуары. Я разговаривала с могильщиками, распорядителями на похоронах и сотрудниками бюро ритуальных услуг и на этом этапе вновь обращалась к священникам, а также к людям, ведущим поисковую работу на месте массовых расстрелов и захоронений.
В силу того что проблема культурной преемственности и трансформации достаточно сложна, даже если не добавлять ей еще одного измерения – кросс-культурного сравнения, я пыталась придерживаться разговора об истории русской ментальности, хотя история имперского народа и тем более история самой протяженной материковой империи не может быть все время ограничена этими рамками. В общем и целом фокус на России означал, что в поле моего внимания будут находиться похоронные обряды, принятые в обществе, которое в идейном плане вплоть до революции 1917 года пребывало под сильным влиянием православной церкви (или в оппозиции к ней), в обществе, мир которого был сформирован мощной традицией представлений о грехе и божьей каре, об искуплении, осуждении на муки вечные или бессмертии. В этой книге я мало внимания уделила национальным меньшинствам и сектам и не рассматривала эволюцию религиозной веры и сомнений в ней среди неправославных религиозных общин, включая самые влиятельные из них, такие как мусульманская, еврейская и лютеранская. Мои путешествия за пределы России – как реальные, так и интеллектуальные – дали мне возможность исследовать культуру и историческую судьбу других восточных славян, в частности народов Украины и Беларуси, которые в XIX и XX веках были неразрывно связаны с судьбой и культурой России.
Размышления о жестокости и травме дались мне тяжелее, и не только из-за мрачности самих этих тем. Если не изучать конкретные случаи, не удастся оспорить вышеупомянутую концепцию об особом влиянии истории ожесточения на отношение русских к смерти и насилию, к которой можно подойти с позиций психиатрии и социальной психологии, а также через исторические изыскания. Невозможно утверждать, что в определенный момент люди действовали, руководствуясь уникальными исторически специфическими мотивами, если не проанализировать эти случаи, иначе результатом вашего исследования станет полное небрежение деталями. Большинство тех, с кем я говорила, ограничились именно этим, заявляя, что русские жестоки от природы, что их отношение к смерти заложено генетически, что это наследие татаро-монголов, проклятие сурового климата. Самоуничижительный расизм такого рода – дело в Москве самое обыденное, но подобные представления можно обнаружить и в работах зарубежных исследователей. Я решила деконструировать этот ворох измышлений и предположений (надеюсь, что мне удалось оспорить некоторые из них), но процесс этот не был приятным; часть свидетельств, приведенных здесь, читать будет непросто.