Наш бронепоезд. Даешь Варшаву! - Юрий Валин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, Вита, посторожи, чтобы нас не обобрали, а я вздремну с часок.
* * *
Поезд опять стоял. Навалились сумерки, накрыли серым дымным покрывалом. Вита смотрела в окно – раскачивались ветви, дождь шуршал короткими, шепотливыми порывами, изредка доносились печальные вздохи паровоза. В вагоне еще было душно, пассажиры дремали. У самой Виты затекло плечо, Екатерина Георгиевна привалилась, крепкая, отяжелевшая во сне. С другой стороны посапывал Протка, тщедушный, как сухая щепка. Вита осторожно поправила ворот его заношенного лапсердака – надует в шею, много ли ему, фарисею захудалому, нужно?
По крыше все так же, набегами, постукивал дождь. Опять корчма вспоминалась. Так и не успели обжиться всерьез. За четыре года Остроуховка клятая так и не стала новым домом. Упрям был отец. Из-под Мостов вовремя ушел, даже заведение не в убыток успел продать. Война только начиналась, германца задавить за три месяца обещали. Только не получилось. И на новом месте у Якова Лернера не гладко дело пошло. Концы с концами корчма сводила. Правда, корчму мигом в шинок переименовали, и меню подправить по местным вкусам пришлось. Мама и полеву[7]научилась лучше здешних хозяек делать, и пампушки воздушные печь. Самогон отец гнал – слеза кристальная. Посетители пили, жрали, платили исправно. Да только с такими нехорошими усмешками, что отец холодным потом обливался. Нет, уезд действительно был спокойный. Слухи о погромах лишь издалека доходили. Только те слухи и до завсегдатаев, и до проезжих гостей докатывались. Вот и усмехались – почекай, Яшка, дери пока втридорога, прийде час, и сам кровцой расплатишься, жидовская морда.
Гайдамаки за все разом рассчитались. Вита поспешно оттолкнула воспоминания о последнем дне жизни. Ничего, пока удавалось голову под подол спрятать. Отторгала послушная память, вытесняла кошмар, вечером начавшийся да всю ночь и утро тянувшийся. Кальбовы дети, прокляты, чтоб их матери и на том свете только гной пили. А-а, вонь ехиднова… Еврейская память древняя, через сто лет каждую мелочь припомнишь, а сейчас не надо, не надо!
Пятно темное, потом и болью воняющее. Смерть родителей, тетки да братиков та срамная боль затерла. Все на свете затерла. Пусто. Не было ничего. Крутила тебя в аду конда[8]проклятая, пользовались. Только яркая лампа над столом раскачивалась. Керосину не жалели. Меты[9]вшивы.
Вита плотнее зажмурились. Пошло оно прочь!
Отступило с легкостью. Жизнь впереди, жуть успеет вернуться, толстыми заскорузлыми пальцами похапать, тело развернуть-вывернуть.
Что помнишь, так тот взгляд перепуганный, сквозь очки, на кончик носа съехавшие. Прапорщик боевой, ветеран. Дите малое. Руки у него тряслись. Укусила его тогда или нет? Тут память подводит, изменяет. И ведь его не спросишь.
Смешной он. Серьезный. Смотришь, как губы поджимает, и хихикнуть хочется. Фуражка на голове крутится, ну точно школьник-голодранец, только рогатки и не хватает. Втюрился в Катерину, как сопляк последний. Разве ж она ему пара? В ней блеску господского восемь пудов, даже когда падалью насквозь провоняется. Вот дурной. Все смущается.
…– Ты на кого смотришь, дочь нефеля[10]?! Кому улыбаешься? Совсем мозг растеряла? В арон[11]меня вгонишь, – грохнула вскинутая на плиту кастрюля, выплеснула жирную волну, повисли пряди капусты.
– Да, мама, разве я улыбалась? Да нужен мне тот хлопец. Що, я возниц не видала?
– Ты глаза-то прячь, дура безумная. И так по ножу ходим. Молва о бесстыдной дочери Якова пойдет – кто тебя, харизу[12], защитит? О, замуж бы тебя быстрее спровадить. Забились в щель клопиную, приличного жениха за сто верст искать. Все отец твой, упрямец. Свининой торгуем, точно курой кошерной. Ой, хорошо, бабка твоя умерла, прокляла бы меня и внуков своих до седьмого колена. Субботу твой отец забыл, Тору никогда не раскрывает. Ой, спаси нас бог!
– Мама, не начинай. Не старые сейчас времена. Да сходи – не слышишь, Мишука ревет.
Метнулся по кухне подол, шагнула мама к двери, к младшему сыну торопясь. Распахнулась дверь – и чернота за ней. Выгорело все.
Вита получила удар по колену, мигом проснулась. В темноте Катя крутила руку какому-то низкорослому типу. Тот шипел сквозь зубы, лягался. Катя заломила руку круче, в локте чуть хрустнуло, человечек пискнул, напряженно замер, уткнувшись лицом в узел.
– Та угомонитесь вы, чи ни? – заворчали с соседней лавки.
– Спите, спите, – пробормотала Катя, отбирая у прижатого воришки чайник. – Тут от тесноты человеку ногу свело.
Катя сунула чайник проснувшемуся Проту и повела вора к выходу. Человечек тихо скулил, согнувшись от боли, перешагивал багаж и спящих на полу.
– Проспали мы, – прошептал Прот. – Чайник-то почти новый. Вот жалко-то было бы.
Долетел тихий вскрик – Катя ссадила злоумышленника на насыпь.
– Добрая она сегодня, – прошептал Прот.
– То она спросонку. Сейчас на нас нагавкает, – ответила Вита.
Катя, легко перешагивая через узлы и похрапывающих людей, скользнула на место:
– Что, гвардия, дрыхнете как цуцики?
– То я виновата, Катерина Еорьевна. Задремала, – поспешила признаться Вита.
– Ладно уж, додремывайте. Я снаружи пройдусь. Здесь дышать нечем.
– Спи, – прошептала Вита. – Я посмотрю.
– Да чего там, – Прот понадежнее пристроил чайник под боком. – Это ты спи. Часовые мы аховые. Можно и вдвоем спать. Все равно ничего не сделаем.
– Так я руку вовек не заломаю. Был бы наган…
– Ух, ты настоящим стрелком стала, – необидно усмехнулся в темноте мальчик. – Ты отчаянная. Только нам сейчас тихими да смирными надобно быть. Крестись почаще. Тебя крестное знамение не сильно ломает?
– Та я бильше ни в кого не верю. И креститься можу, и сало жевать. А «Отче наш» меня давно выучить заставили.
– Разумно, – одобрил Прот.
– Допомогло-то мне оно как, – с горечью прошептала Вита.
Мальчик очень осторожно обнял ее за плечи:
– Что делать, жизнь нам во испытание дана. Терпеть наша участь.
– Она-то не сильно терпит, – Вита кивнула на окно.
– Екатерине Георгиевне иные испытания даны, – мягко прошептал Прот. – Она сильнее, так и боль ее куда острее.
– Какие испытания? – сердито зашептала Вита. – Ей бог сповна всего отпустил. Даже с лишком. Вот ты скажи, почему на нее мужчин як мух на мед тягне? Ну, волосья да бюст у нее красноречивые. Так она же ростом с телеграфный стовп. Так нет же, каждый слюни пускае. Ты вот скажи, тебе со стороны виднее.