Замри, как колибри - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таком вот дисгармонически-демоническом состоянии начал я писать свои акварели, сочетающие слово и образ, которые, как я уже сказал, ни то ни се, невесть что, но «единосущны», «проницаемы и порочны». Именно при этом состоянии духа Синяя птица и ночная бабочка соединились в блаженном союзе, и помогали им гурии, дивы и одалиски. Это случилось в ночной час, колдовской час, когда Дракон пересекает круг небесной сферы и трансвеститы начинают подражать чувственной любви. Жажда совершить нечто insolite и нелепое достигла апогея. Я видел себя не иначе как старым конем, каким-нибудь одром; вот он – поднялся на дыбы, из ноздрей пышет пламя. (А мой угуису? Возможно, она полировала в это время ногти или занималась тем, что переводила заработанные за ночь доллары в воображаемые иены.) Как бы я ни представлял ее себе, это служило мне отличным раздражителем и изощряло словарь. Рисуя, я говорил с ней по-японски, на урду, чокто[49] или суахили. Я одновременно превозносил и поносил ее. Иногда, равняясь на Босха, я, как истинно посвященный, изображал ее внутри песочных часов, где кишели пауки, мотыльки, муравьи и тараканы. Но в любом окружении вид у нее был ангельский, невинный и загадочный.
В пять утра обычно звонил будильник, и это было сигналом бросать кисть и принимать снотворное. Я забывался легким сном, продолжая и во сне писать слова и образы или придумывать бессмысленные кроссворды. Порой я пытался составить астрологическую таблицу себе на грядущие месяцы, но без успеха. Постепенно мысль об anima, ее анима, постоянно преследовавшая меня, умерла от истощения. Вместо еженощной мазни я пристрастился к игре на рояле, начав с Черни и продолжив Лешетицким и его однокорытником лордом Бузони[50]. Я все транспонировал в фа-диез-минорную тональность и от усердия обломал себе ногти. В той же манере я наконец изгнал из себя диббука[51] и убрал его в архив. Я научился жить с Бессонницей и даже извлекать из нее пользу. Напоследок осталось освободить соловья из золоченой клетки и спокойно свернуть ему шею. После этого мы жили долго и счастливо, как бывает при настоящей любви.
Растянув рот в нарисованной улыбке, задумчиво-мечтательный клоун Огюст сидел у подножия веревочной лестницы, уходящей в небо. Казалось, на его печальной физиономии навеки застыл отблеск давно угасшего веселья. Улыбка жила своей собственной жизнью, едва касаясь губ, с какой-то смутной отрешенностью, словно ей было ведомо неведомое.
Трогательно-нелепое сочетание блаженного выражения и аляповатого грима особенно полюбилось публике, что было артисту только на руку: владеть лицом он научился давно, и трудно было заподозрить, что мысли его бесконечно далеки от арены. В его арсенале было множество трюков для развлечения почтеннейшей публики, но один заслуживает отдельного рассказа. Размалеванный паяц дерзнул изобразить Чудо Восхождения.
Огюст ждал, когда белая лошадь с золотистой – до земли – гривой ткнется теплой мордой ему в затылок. Это прикосновение напоминало прощальный поцелуй, неслышный, как капелька росы, сбегающая по зеленой травинке. В этот миг Огюст словно пробуждался ото сна.
По вечерам, когда солнце тонуло за горизонтом, Огюст выходил на островок света, отгороженный от остального мира пурпурным бархатом циркового барьера. Он делил этот островок с существами и предметами, которые, оживая в огнях рампы, помогали ему вершить Чудо. Стол, стул, ковер; лошадь, колокол, бумажный обруч; автомобильная покрышка, луна, пригвожденная к куполу цирка, и – конечно – веревочная лестница. С этим нехитрым реквизитом Огюст из вечера в вечер разыгрывал мистерию Познания и Искупления.
По черным рядам хищно скользили лучи прожекторов, выхватывая из темноты зачарованные лица зрителей, и – облизнув их – неслись дальше, словно обводя сверкающим языком разверстую пасть в поисках недостающего клыка. Рой пылинок, выхваченных вспышками магния, обволакивал музыкантов, словно в забытьи прильнувшим к своим инструментам. В зыбкой игре теней они напоминали колышущийся на ветру тростник. Под глухой барабанный вздох, извиваясь, выползал человек-змея, трубный глас ликующе встречал лихого наездника, презревшего седло. Когда из-за кулис выходил Огюст, смычок начинал выводить свою жалобную песню, а пока клоун дурачился, ему вторило насмешливое кукование кларнета. Но стоило начаться Перевоплощению, как оркестр, встрепенувшись, принимался нанизывать звуки на незримую спираль, которая, словно карусельный вихрь – расписную лошадку, затягивала и увлекала за собой артиста.
По вечерам, накладывая грим, Огюст возвращался к давнему спору со своим зеркальным двойником. Тюленей сколько ни дрессируй, они ластоногими были, ими и останутся. Лошадь, даже со звездой во лбу, – всего лишь лошадь. Стол… ну, тут все понятно. А что Огюст? Он же человек! Ему доступно большее! Он властен над людскими чувствами. Хотя рассмешить или довести до слез – дело нехитрое. Это клоун понял задолго до того, как пришел в цирк. Но ему хотелось большего. Хотелось делать людей счастливыми, дарить радость чистую, созидающую, а не подсовывать суррогат из смешков и хихиканья под непременное шуршание конфетных фантиков. Это стремление и привело Огюста к подножию веревочной лестницы. Ощутить состояние, близкое к трансу, ему удалось по случайности; правда, при этом он не смог доиграть представление, начисто позабыв свою роль… Когда он очнулся, ошалевший и испуганный, зал взорвался аплодисментами. На следующий вечер Огюст попытался повторить этот трюк в надежде, что безликий, бессмысленный смех, больше похожий на вороний клёкот, сменится общим радостным ликованием. Но увы! – его по-прежнему ждало надоевшее потное рукоплескание влажных ладоней.
Необъяснимый успех простенького номера раздражал Огюста. Гогот толпы резал слух. Но однажды вместо смеха раздалось улюлюканье, свист, на арену полетели шляпы и объедки. Огюст, застряв на грани реальности и вымысла, не сумел «вернуться». Полчаса зрители терпеливо ждали, потом по рядам пополз недоуменный шепоток, вскоре сменившийся возмущенным гулом… А потом раздался негодующий рев… Придя в себя, Огюст обнаружил, что лежит в своей гримерке, а над ним склонилось озабоченное лицо доктора. Вместо лица у клоуна было сплошное месиво из ссадин и кровоподтеков. На гриме уродливо запеклись багровые сгустки. Казалось, клоун побывал в лапах мясника-садиста.