В поисках Парижа, или Вечное возвращение - Михаил Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но был там и Париж, он ощущался фоном. Как легкие наброски пером на полях книги, все эти особняки времен Июльской монархии, улица Эльдер, Шоссе-д’Антен, Отёй, Елисейские Поля, цветные фраки, ложи в Опере, балы. И тоже я рисовал иллюстрации-силуэты с кораблями, каретами, канделябрами, цилиндрами, замками…
В пятидесятые годы, когда я был уже студентом, Париж стал мелькать и в кино, наступало время великого французского неореализма, сурового и поэтичного. Началось все, разумеется, с итальянских картин, хотя первый потрясший тогда всех фильм «У стен Малапаги» был совместный – итало-французский – и главную роль играл француз Жан Габен. Открывался иной порог откровенности, безжалостная и вместе с тем добрая правдивость. Оказывается, положительный герой может пить вино, любить неправедных женщин, быть и справедливым, и несправедливым, что по небритому его лицу могут течь слезы и пот… Как все это уживалось в сознании? Едва ли не одновременно я смотрел и очередной фильм о Сталине, где вождь в Гражданскую войну лихо мчался на подножке бронепоезда…
Летом 1953-го я посмотрел французский фильм «Их было пятеро» режиссера Жака Пиното, старшего брата куда более знаменитого, вошедшего во все энциклопедии Клода Пиното. Тогда Пиното-старшему не было и тридцати.
Ничего подобного прежде я не видел и даже не воображал, что подобное может быть. Невиданное смешение тонкого психологизма, романтики и почти циничной жесткости, сентиментальный детектив, соединенный с кровавой драмой. Пятеро солдат, равные друзья на войне, они разъединены наступившим миром. Один вернулся к своей профессии почтальона, другой вновь почувствовал себя маркизом, о чем забыл на войне, третий пытается вспомнить, что был боксером, четвертый остается в армии, пятый – актер, ищущий работу.
Главной сенсацией для наших зрителей была сцена с постелью. «Из затемнения», как пишут кинематографисты, возникала комната, где актер Роже, в расстегнутой сорочке, сидел на краю кровати, а жена его друга-почтальона – Симона – накидывала поверх рубашки халатик.
– И это произошло в его постели!
– И в моей, дорогой.
Такого в советском кино не случалось никогда, и зрители обмирали. Правда, в фильме было столько горечи, боли и изящества, что непривычная откровенность только прибавляла подлинной печали.
Валери (Арлетт Мерри) – сестра Роже – пошла на панель. Незабываемый диалог. Брат спрашивает:
– Чем ты занималась во время войны?
– Делала долги.
– А теперь?
– Расплачиваюсь.
Прекрасная Валери с жестким запекшимся ртом. В нее влюбляется маркиз, высокий, невиданно элегантный, грустный и мужественный, – его играл тогда совсем еще молодой, ставший потом знаменитым шансонье Жан-Клод Паскаль. Они молча поднимаются в вагончике фуникулера на Монмартр.
Не забыть черно-белый вечный Париж начала пятидесятых в душных маленьких залах ленинградских кинотеатров, эти тонкие, сухо и нежно очерченные лица, грустное веселье, улочки и дома из детских мечтаний, крохотные квартирки, крутые монмартрские улочки, печаль без нытья, пронзительная радость нищей и вольной жизни, любовь, горечь, никаких «производственных тем» – лишь страсть, нежность, печаль, жизнь, город-фантом, который никогда не суждено увидеть, который, наверное, существует только на этой выцветающей, поцарапанной пленке…
А еще «Пармская обитель» (1947) с Жераром Филипом, с Марией Казарес… Стендаля тогда, разумеется, я не читал. На меня подействовали не только сюжет и актеры, но даже имена героев, которые и сейчас не могу произносить без волнения: Клелия Конти, граф Моска, Фабрицио дель Донго, графиня Пьетранера – герцогиня Сансеверина – прельстительная и печальная Джина… Фильм следовал Стендалю отнюдь не прилежно, и в том пряталась несомненная его удача. Позже смотрели с тем же Жераром Филипом «Красное и черное» – фильм красивый, цветной, тщательно следовавший букве и духу книги. Получилась красивая иллюстрация. А здесь, в «Пармской обители», – далекая от пристальной, глубокой, но суховатой прозы Стендаля поэтическая трагедия, полная приключений и пылких страстей, без отступлений и рефлексий. А может быть, просто я был в таком возрасте, когда все воспринимается с пронзительной и грустной восторженностью. Стендаля же тогда прочесть не смог. Слишком подробно, неживописно, медлительно и толсто. И все же не поворачивается язык сказать, что кино чему-то помешало. Быть может, и наоборот. Как любил я и Клелию, и грустную, всеведущую Джину.
Париж возникал как постоянный герой едва ли не всех французских фильмов. «Антуан и Антуанетта» Жака Беккера, и эта очаровательная при всей ее сентиментальности (недавно я вновь ее посмотрел) картина Жана Поля Ле Шануа «Папа, мама, служанка и я» с Николь Курсель, великолепным Фернаном Леду и еще не слишком известным Луи де Фюнесом. Там была непридуманная, недосягаемая Франция, монмартрские улочки, застенчивая доброта, горькие шутки. Но она была настолько настоящей, что казалась сказкой. И «Адрес неизвестен» того же Ле Шануа, где добрый таксист – Бернар Блие – возил провинциальную девушку по всему городу, и снова Париж, Париж… А «На окраине Парижа» («Porte des Lilas») Рене Клера с Брассансом я тогда не понял, к этому фильму я еще вернусь.
Вышел и советский фильм о Франции «Убийство на улице Данте» знаменитого Михаила Ромма. Невероятно мелодраматический, про то, как гнусный юный неофашист Шарль Тибо убивал свою прогрессивную и боровшуюся за мир мать Мадлен Тибо. Не думаю, что так уж привлекла Ромма искусственная и ходульно решенная тема о Сопротивлении. Но сделать фильм о Франции!.. Давно, в 1934 году, он снял немой фильм по новелле Мопассана «Пышка», имевший успех даже за границей. Французы у Ромма непрерывно и горько острили, грустно смеялись, весело и мужественно умирали, носили береты, пили вино и скрывали страдания – куда было до них, наверное, французам настоящим! Где-то разыскали или сделали изысканные аксессуары красивой французской жизни, вплоть до галстуков. Никого тогда (даже знаменитых режиссеров) за границу не пускали, и в фильм был вмонтирован кусочек видовых съемок – площадь Согласия, куда выглядывали герои, распахнув окно. Фильм был знамением времени – условным, но все же прикосновением к Западу.
Что мне, мальчишке, униженная тоска по Парижу – не более чем очередное отроческое мечтание! Все же, вопреки всякой логике, где-то в иррациональных глубинах души копошился эмбрион надежды: может быть, когда-нибудь… А на что могли надеяться люди стареющие, интеллигенты, мечтавшие о Париже полвека?
В середине пятидесятых появился робкий заграничный туризм, разумеется для избранников системы, проверенных, партийных, блатных, реже – для совсем уж почтенных и знаменитых, которым даже советские функционеры не могли отказать. В третьем классе теплохода «Победа» удалось проехать даже Константину Георгиевичу Паустовскому. Шестидесятичетырехлетний писатель, с детства грезивший о Париже, был наконец высочайше допущен. Стыдно, но, с другой стороны, – я по себе это знаю, когда поездка в Париж воспринималась подарком судьбы, – как обострены были глаза и чувства. Какой наивный и трогательный до слез очерк «Мимолетный Париж» опубликовал мудрый стареющий литератор: