Эхолетие - Андрей Сеченых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следователь сидел, задумавшись, покачивая карандаш пальцами правой руки. Неожиданно он поднял глаза на Владимира и прошипел:
– Если я это запишу в протокол, расстреляют не только вас и меня, но и конвоира у двери, если он это услышал… Продолжим. Что именно вы цитировали из Троцкого и к чему конкретно призывали?
Бартенев позволил себе незаметно усмехнуться:
– Думаю, что вам это тоже не понравится. Я цитировал Троцкого исключительно с целью его критики. Как же можно было заявлять, что путем красного террора необходимо довести интеллигенцию до полного отупения, до идиотизма, до животного состояния… Я считаю себя интеллигентом и никоим образом не желаю стать тупым животным. Единственное, в чем он оказался прав, так это в предположении, что после революции мы укрепим позиции сионизма…
– Ну а это-то тут причем?
– Ну как же? Я всегда удивлялся, почему во всех Совнаркомах так мало русских…
Следователь откинулся и улыбнулся:
– Всё думал, где поймать нашего профессора… Теперь поймал. Вот это и есть антисоветская пропаганда. Запомните – у нас интернациональный совет народных комиссаров. А товарищ Володарский, чье имя носит улица, на которой мы сейчас находимся, а товарищ Чичерин, а товарищ Ульянов-Ленин в конце концов? Вот поэтому ваша ложь дискредитирует генеральную линию ЦК партии и наносит существенный вред трудовому народу, который бился на фронтах за свободу своей родины и не смог получить то образование, которое получили вы.
Бартенев ответил вопросом на вопрос:
– А вам известны фамилии Гольдштейн, Меендорф и Бланк? Я перечислил их в том же порядке, в каком прозвучали фамилии наркомов. Это фамилии их матерей. И в чем, собственно, я не прав? Мы с вами находимся на улице Моисея Марковича Гольдштейна, строго говоря, и по Конституции 1936 года у меня есть право на эту свободу слова. А что касается советской власти, то как я могу быть против нее, если она мне дала работу, знания, да вообще всё… Спасибо, что не спросили про мою работу на японскую или немецкую разведку.
Следователь задумчиво посмотрел на арестованного, вздохнул и с сожалением в голосе произнес:
– Владимир Андреевич, я надеялся, что вы умный человек, а вы, простите, идиот, жонглирующий словами, как силач гирями в шапито. Только атлет поумнее вас будет. Он кидает гири и ловит их, а ваши гири падают вам на голову. Наша страна только стала оживать, только-только стала нормально есть и дышать. Как вы думаете, наших врагов это устраивает? Нет, конечно. Вот они и подсовывают факты и фактики таким, как вы, чтобы превратить вас в слепое оружие для своих целей. Дайте время. Когда страна окрепнет полностью – говорите что хотите и где хотите – если вообще это будет кому интересно. А что касается свободы слова, то я вам поясню. Это дома свобода слова, в кругу семьи, а вне дома – это вредная агитация и пропаганда. У нас есть свобода слова, но у нашего народа есть только одна идеология – советская. А если у вас есть любая другая, то она антисоветская. Вот и получается, что советская власть вас кормит и поит, а вы воруете у нее…
Чекист сделал паузу и, отвернувшись к стене, совершенно серьезно добавил:
– А обвинения в шпионаже мы вам предъявлять не станем. Мы проверили – вы не шпион. Да и еще… Вы тут выгораживаете своих дружков – благородно, конечно, а о жене и дочери вы подумали? Кстати, где они? – мы их так и не нашли…
Поль Дюваль не спеша передвигался по маленькой квартире, рассеянно оглядывая в десятый раз шкафы, письменный стол, красный кожаный чемодан и небольшой рюкзак. Однако эта неторопливость с лихвой компенсировалась судорожно метавшимся мыслям в тесной кладовке головы. «Так, билеты на месте, паспорт на месте, деньги взял, диплом взял, справку с места работы получил, белье, свитер раз, свитер два, кардиган, костюм, будь он не ладен, пять рубашек. Две под костюм, три под джинсы… Джинсы, где еще одни джинсы?» Вспомнив, Поль прошёл в спальню и снял их оттуда, куда сам положил еще накануне, со спинки любимого кресла. Чемодан, обиженно отвернувшись, всем видом говорил: « Шеф, еще и джинсы, бог мой! Если я помнусь или, не дай бог порвусь, знаешь, что с тобой сделает отец? Ты хоть в курсе, сколько за меня заплатили?» Но, очевидно, Полю было плевать, судя по тому, как он забросил внутрь свои джинсы, нагло вдавил колено в нежный кожаный бок, застегнул молнии, стянул ремнями с блестящими пряжками, поднял и напоследок еще совсем невежливо пнул красный шедевр. Проходя мимо зеркала, висевшего напротив входной двери, Поль быстро оглядел себя. Отражение продемонстрировало среднестатистического француза в джинсах и клетчатом пиджаке, не с подиума, но и не клошара, среднего роста, довольно субтильного телосложения, но не настолько, чтобы плечи использовались в качестве вешалки в гардеробе. В круглых очках из нержавейки, сквозь которые просвечивались серые глаза, лет двадцати пяти – возраст еще не мужа, но и ребенком точно не назовешь. Поль провел рукой по небритым щекам и небольшой бородке темно-русого цвета. «Ничего, таможня пропустит», – подумал он с усмешкой.
Поль немного нервничал, и его можно было понять. Сегодня предстояла долгая дорога в таинственный и суровый СССР…
Дюваль-младший свои неполных двадцать шесть лет прожил, практически не выезжая из родного города ни на шаг, за редким исключением. Иногда отец, Морис Дюваль, ведущий спортивную колонку в местной газете «Тур Суар», ездил с ним в Париж несколько раз по своим служебным делам. Это было так захватывающе – сидеть на переднем сиденье новенького «Рено» и наслаждаться калейдоскопом картинок в лобовом стекле. Отец был горд сознанием того, что открывает сыну новый мир, Поль был горд тем же обстоятельством. Между собой у них были, практически, дружеские отношения, хотя Поль больше тянулся к матери, Катрин Дюваль, хрупкой шатенке, находившейся в разводе со своим мужем уже больше десяти лет. Катрин владела небольшим книжным магазинчиком на набережной Луары, доход от которого позволял ей жить с тех пор самостоятельно и независимо. Матери при рождении дали русское имя Катя по причине того, что она и ее родители тоже были русскими, да и родилась она в СССР в далеком 1932 году. Потом эмиграция в Финляндию вместе с бабушкой Поля, потом Франция, немного позже замужество, а еще чуть позже рождение сына. Вот собственно и всё, что слышал Поль от матери, когда пытался расспросить о её истории. Бабушка давно уже умерла, мать в любых разговорах старалась избегать разговоров о личной жизни, а других источников у Дюваля не было. Поль искренне любил мать и отчетливо понимал, что для нее это непростая тема. Сын старался лишний раз не травмировать Катрин своим любопытством, одновременно надеясь, что когда-нибудь она приоткроет сама завесу тайны своей жизни. Это «когда-нибудь» случилось месяц назад…
Поль родился в Туре и любил свой город, живописно раскинувшийся по обе стороны от Луары. Город французских королей, город замков, столица Франции в течение ста пятидесяти лет, и если бы не Генрих Наваррский, он же Генрих Бурбон, он же Генрих IV, тот самый, кто стал известен благодаря четверке мушкетеров, Эйфелеву башню сконструировали и построили бы в Туре. Чуть позже, в коллеже он гордился тем, что в нем родились Оноре де Бальзак и Франсуа Рабле и тем, что не каждый город в мире может отметить свое второе тысячелетие. Еще чуть позже, после окончания университета, Поль вообще перестал чем-либо гордиться. Река жизни входила в бетонные берега «так должно быть», или «как все», или «тебе надо стремиться к…».