Когда псы плачут - Маркус Зузак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Важно вот что: мы с этим парнем делали одни и те же вещи, но в обратном порядке. Он вспоминал. А я предвкушал. (Признаю, мечтательное, почти смехотворное предвкушение.)
Стемнело, и я решил, что пора домой, к ужину. Там, я думал, будут остатки стейка с овощами, разваренными до беспамятства.
Я поднялся.
Сунул руки в карманы.
Поглядел, понадеялся, пошел – в этом порядке.
Понимаю, что убого, но, видимо, такова была моя жизнь. Какой смысл отпираться.
Двинув оттуда, я понял, что засиделся допоздна, и решил ехать домой на автобусе.
На остановке немного народа. Мужик с портфелем, непрерывно курившая тетка, парень – с виду рабочий или плотник, и парочка, которая обнималась и целовалась в ожидании автобуса.
И я не мог удержаться.
Я на них глазел.
Не в открытую, конечно. Так, бросал взгляды.
Проклятье.
Меня заметили.
– Чего уставился? – Парень злобно ткнул в меня словами. – Заняться больше нечем?
Нечем.
И нечем было мне ответить.
Нечем вообще.
– Ну?
Все равно нечем.
Тут и девчонка напустилась:
– Иди на кого другого пялься, трехнутый. – У нее были светлые волосы, зеленые глаза, обжатые светом фонаря и голос, как тупой нож. И она пырнула меня им: – Дрочила.
Типичный случай.
Этим словом обзывают на каждом шагу, но в тот раз оно меня задело. Думаю, задело потому, что от девчонки. Не знаю. Но, в общем, было довольно погано, что до этого дошло. Даже автобуса ждать мирно у нас не получается.
Знаю, знаю. Нужно было огрызнуться, да позлее, но я не стал. Не мог. Вот тебе и по-Волфчьи, ага. Вот тебе и дикий пес, которым я раньше был. Я только бросил на них еще один быстрый взгляд, чтобы понять, собираются ли они отполировать свой наезд еще какими-нибудь словечками.
Парень тоже был светлый. Не дылда, но и не коротышка. В темных штанах и ботах, черной куртке, с глумливой рожей.
Между тем, мужик с портфелем глянул на часы. Дымилыцица прикурила новую сигарету. Рабочий переступил с ноги на ногу.
Больше слов не было, но, когда пришел автобус, все ломанулись, и я оказался последним.
– Извините.
Я вошел и хотел расплатиться, но водитель сказал, что цена недавно поднялась, и у меня не хватает на билет.
Я вылез, досадливо усмехаясь, и застыл на тротуаре.
Автобус был почти пустой.
Я двинул по улице, и видел, как он отчалил и поволокся по улице. Мысли заковыляли у меня в голове, в том числе:
– сильно ли я опоздаю к ужину;
– спросят ли меня, где я бродил;
– позовет ли отец нас с Рубом помогать в субботу;
– выйдет ли когда-нибудь девушка по имени Стефани и увидит ли меня (знает ли она вообще, что я там торчу);
– сколько времени понадобится Рубу, чтобы отделаться от Октавии;
– вспоминает ли Стив нашу переглядку в понедельник на стадионе так же часто, как я;
– а как там дела у Сары (мы давненько не разговаривали);
– огорчаю ли я миссис Волф, знает ли она, что я вырос таким неприкаянным;
– как там сейчас парикмахер над парикмахерской.
А еще я понял на ходу, а потом – на бегу, что у меня нет даже никакой злости на парочку, которая меня обзывала. Я понимал, надо разозлиться, но нет. Временами мне кажется, что мне не помешало бы побольше дворняжки в крови.
Кладбище
Идем дальше, но пес по-прежнему держится на расстоянии. Без слов. Без вопросов.
Он ведет меня прочь – из города, в темноту, которая поначалу пахнет бедой. Но мы подходим ближе, и я понимаю: то, к чему мы идем, вовсе не беда. Это смерть.
Обычная тихоня смерть, во всей ее терпеливости.
Мы останавливаемся под угольно-черным небом, и я понимаю, что передо мной кладбище человечества. Здесь каждый, кто когда-то жил и умер, и каждый, кому предстоит жить и умереть. Мы все тут. До единого.
Пес замирает.
Голова его висит.
Она всегда висит. Можно сказать, болтается.
Могилы, насколько хватает глаз: бесконечность смерти.
Мы идем между ними, пока пес не замечает женщину, неподвижно стоящую у надгробья.
У нее в руках ни цветов, ни речей.
Человек вспоминает, вот и все.
Завидев нас, она бросает последний взгляд на могилу и уходит.
А мы подходим.
Опустив головы, туда, где она стояла.
Мы подходим, и я читаю имя на плите. Там какие-то слова, которых никак не разобрать, и даты, которых я не могу прочесть.
Четко вижу только имя:
КЭМЕРОН ВОЛФ.
Надеюсь, это правда.
– Эта псина – сплошное позорище, – сказал Руб, и я понял, что есть вещи, которые никогда не меняются. Вроде уходят, но возвращаются.
После той истории на остановке я вернулся домой, и после ужина мы с Рубом повели на обычную прогулку Пушка, соседскую собачку-козявку. Как всегда, мы накинули капюшоны, чтобы никто не узнал, потому что, говоря словами Руба, такая картина, как этот Пушок, – полный кошмарик.
– Когда Кит станет будет новую собаку, – заметил Руб, – скажем, чтобы выбрал ротвейлера. Или добермана. Ну или хоть какую-нибудь, с которой не стыдно показаться на люди.
Мы остановились на перекрестке.
Руб наклонился к Пушку.
Сладеньким голосом заворковал:
– А ты мелкий уродец, Пушок, а? Уродец? Уродец. Ты уродец, ты в курсе? – И псина облизнула губы и довольно запыхтела. Если б он только понимал, что Руб его обложил с ног до головы. Мы перешли улицу.
Мои ноги шаркали.
Ноги Руба танцевали.
Пушок скакал, и поводок-цепочка звенела в такт его пыхтению.
Разглядывая его сверху, я понял: тело у него крысиное, а вот шуба на нем – что-то непостижимое уму, иначе не скажешь. Как будто он тысячу оборотов прокурился в центрифуге. Засада была в том, что мы, вопреки всему, полюбили эту животину. Даже в тот вечер после прогулки я ему скормил кусок стейка, не доеденный Сарой за ужином. Вот незадача, мясо оказалось жестковато для Пушковых малюсеньких зубиков, и бедняга чуть не подавился.