Нюансеры - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто такие?! Почему драка?!
– С завода мы...
– С Трепковского...
– Со смены домой идём...
Голоса бубнили, сливались в неясный хор.
– А этот налетел...
– Убить хотел!
– Левольвертом грозился!
– Мы ему и вломили...
– Шоб знал...
– Револьвером, говоришь? Где его револьвер?
– Да вот он!
Толкаясь, рабочие выудили из сугроба оброненный револьвер. Подали околоточному надзирателю, чьи сапоги со значением переминались перед Васько̀вым носом, не суля добра.
– Поднимите его!
Тёсаного подхватили под руки, вздёрнули, встряхнули. Помимо воли он взглянул на фараона. Архип Семичастный, старый знакомец, сопел, шмыгал носом-картошкой. Широкое лицо его расплылось в усмешке:
– Молодцы, парни! Я за ним и гнался.
– Так, может, добавить? На добрую память?
– В участке добавим.
– Кто же он таков?
– Василий Нежданов, жулик первостатейный. Теперь ещё и бандит, выходит. Ну, теперича остальных живо прищучим! Перво-наперво дружка евойного, Лёху Хробака – рупь за сто, вместе грабили. А этого давайте в участок, тут недалеко...
Лёху Хробака, по паспортной книжке Галкина Алексея Егоровича, мелкого базарного воришку, а также известного горлопана и паникёра, проживавшего по улице Кузнечной с матерью и отцом-инвалидом, горьким пьяницей, взяли прямо на дому̀. Удрав от погони, Лёха не нашёл ничего лучшего как спрятаться под кроватью.
Извлекали его втроем: упирался.
_________________________________________________
[1] Надпись на камне. Картина В. Васнецова «Витязь на распутье».
[2] Адюльтер (фр. Adultère) – супружеская измена, неверность.
[3] Бока̀ – часы на блатном жаргоне («фене») XIX – начала XX в.в.
[4] Ветошник – человек, не принадлежащий к преступному миру.
[5] Ракло – босяк.
[6]Le sang Viennois – «Венская кровь», вальс И. Штрауса.
[7] Место стоянки извозчиков называлось биржей.
[8] Ванька̀ми звали извозчиков. В городе Х это звучало не как «ва̀нька», а как «ванько̀».
[9]Кантони́сты – несовершеннолетние рекруты, обучавшиеся в военных кантонистских (гарнизонных) школах. Это же название относилось к финским, цыганским, еврейским или польским детям-рекрутам.
[10] Карась – десятирублёвая купюра, «красная».
1
«Бойтесь данайцев, дары приносящих!»
В подъезде пахло котами и картошкой, жареной на сале.
Квартира, ради которой Алексеев приехал в губернский город Х, располагалась на четвертом, последнем этаже доходного дома с мансардой, занимавшей половину чердака. Судя по свету керосиновой лампы, озарявшей крохотное, выходящее на улицу оконце, мансарду тоже сдавали внаём – студентам или художникам. Четвертый, думал Алексеев, поднимаясь по лестнице. Не самый престижный, как, скажем, третий, но из чистых, недешевых. Что я здесь делаю? Ещё неделю назад я и знать не знал ни о доме на Епархиальной, ни о квартире на четвёртом этаже, ни о новопреставленной рабе Божией Елизавете, упокой, Господи, душу её и прости согрешения вольныя и невольныя!
И картошкой пахнет, спасу нет.
Высокие филенчатые двери украшал дверной молоток: лев держит в зубах кольцо. Бронза давно поблекла, покрылась зеленью. Царила тишина, такая, что нарушить её казалось кощунством. Где-то заплакал ребёнок и сразу перестал. Алексеев постучал и ждал долго, невыносимо долго, прежде чем постучать во второй раз. Ему казалось, что там, за дверью, кто-то стоит, стоит с самого начала, беззвучно шевелит губами и не решается открыть.
– Кто там? – спросили наконец.
– Моя фамилия Алексеев. Мне писали, что вы знаете обо мне.
Надо было ехать в гостиницу. Снять номер в «Гранд-Отеле», переночевать по-человечески, отдохнуть, позавтракать в ресторане, выпить кофе, а уже потом, на свежую голову, отправляться на Епархиальную. В письме, полученном Алексеевым от нотариуса Янсона, в числе прочего стояло условие ехать на квартиру сразу же по прибытии в город – якобы такое странное требование диктовалось завещанием покойной хозяйки! – но Алексеев искренне полагал, что никакой нотариус в мире не станет проверять его маршруты на ночь глядя, а если и проверит, не будет корить за мелкое нарушение. Это чудо, что в квартире вообще есть живая душа. Ключей Алексееву не выслали: приехал бы, поцеловал закрытую дверь – и давай, милостивый государь, иди в метель, ищи извозчика по новой! Вечо̀р, ты помнишь, вьюга злилась? Алексеев выругал себя за излишнюю честность. Такие дела всё равно за один вечер не делаются, и за два тоже. С какой радости его понесло сюда прямо от вокзала? Должно быть, попутчик утомил, сбил с хода мыслей...
– Да-да, конечно!
Щёлкнул замок. Дверь приоткрылась, удерживаемая цепочкой, в щели блеснул глаз – женский, недоверчивый. Судя по тому, что глаз смотрел Алексееву едва ли не в живот, женщина отличалась малым ростом. А может, присела от страха – об этом Алексеев подумал во вторую очередь и почему-то разозлился. Он поставил саквояж на пол – к счастью, не слишком замызганный – и отошел к лестнице. Оперся спиной о перила, давая себя рассмотреть. Подъезд освещался газовыми рожками, укрепленными на стенах в чугунных держаках. Свет рожки давали скудный, тусклый и угрюмый, но это было лучше, чем ничего.
Сердце подсказывало, что эта мизансцена выразительней. Зрительный зал – напротив, погружен во тьму, спрятан за дверями обстоятельств, у каждого зрителя – своих. Лиц не видно, очертаний не видно, только блестят глаза, сойдясь в один-единственный, готовый съесть тебя целиком глаз. Ты ещё не завоевал их, не подчинил, собрав внимание в фокус. Тебе это только предстоит – любой ценой, иначе беги прямо сейчас, беги и не оглядывайся. Бежать? Это лишнее. Шаг назад, нет, два шага – чтобы не давить, не возвышаться, увеличить расстояние, снять напряжение позы. Между вами – саквояж. Одинокий, кожаный, ясно утверждающий: дорога, хлопоты, усталость. Верхний свет: за спиной и чуть сбоку. Он сглаживает тени, смягчает черты.
Что в итоге? Доверие, расположение, сочувствие.
Это было так же точно, обоснованно и неотвратимо, как то, что французские алмазные фильеры[1], обкатывающие проволоку, по эксплуатационной стойкости в тысячи раз превосходят воло̀ки отечественные из стали и чугуна.
– Открываем, уже открываем!
И на два голоса, словно обитательница квартиры раздвоилась:
– Милости просим!