Пустыня - Василина Орлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гуляла по летнему Калитниковскому кладбищу, что расположилось в двух шагах от места моего тогдашнего обитания — было скрыто одной линией домов, словно море на курорте. «Любимый, спасибо, что ты был». Слова на гранитной плите потрясли. Спасибо, что ты был. Любимый. Ты не мог совершить предательства большего, чем смерть. Спасибо.
Кривоватые холмики, густой душистый запах роз, от которого задыхаешься, аромат сирени, ещё каких-то цветов, подиковинней, питающихся жирными корнями из того гноя, что раньше был любимым телом — плотью, крепкой, мягкой, тёплой. Плотной плотью. С любимыми запахами.
Дурняком прёт бурьян, оплетает хмель выцветающие искусственные цветы сыновней почтительности над могилой отца; ограды, чугунные, витые, крашенные; камни, кресты, то бетон, то благородный гранит, то плита, то обелиск; дерево, дощечки, кое-где словно курсивом «Такая-то Такая-то, ск. 02.10.1988». Ск. — я не сразу поняла, значит, скончалась. Где поподробней. Но самое сильное — то, что с начала. Спасибо, что был.
И вспомнился такой же летний день, и моя тогдашняя зеленоглазая и темноволосая любовь, обнимающая меня за плечи, я, пьяная счастьем, у какого-то подмосковного храма, рядом с музеем, и кладбищем — маленьким, пятнистым от тени. И я говорю:
— Неужели и мы умрём?
Ударило, как ножом. Я даже заплакала, задохнулась, захлестнуло горло, до того безысходной и бессмысленной показалась жизнь, до того острой любовь к тебе. Невозможная, поскольку умрём. И ты отвечал с мягким смехом:
— Ну конечно, умрем. Сначала мы встретились, теперь мы будем жить, вместе, до старости, затем состаримся и умрём. Обещай, что ты не умрёшь раньше меня.
Спасибо тебе, любимый. Ты был.
Чтобы встречаться с женатым мужчиной, оказывается, не надо быть такой уж дрянью. (Как раньше я думала). Оказывается, и у них, кто встречается с женатыми, в жизни была первая любовь, когда и он, и она были свободны и готовы посвятить себя другому. И, оказывается, они вовсе уж не такие подлые, подобные женщины — чаще просто они одиноки.
Удивительная подробностность жизни, распадается на сотни и сотни сотен вещей — и кактус в высоком, словно пьедестал, горшке, и плетёное кресло и стул в гостиной. И компьютер — кажется, снился летней ночью — стоит на специальном передвижном столе. Почему-то выступают въяве, со стереоскопической глубиной, выпукло все детали быта в квартире знакомой, которая курит и взбивает острыми пальцами без того кучерявую рыжую шевелюру — рассказывает, положив ногу на ногу, о работе. Рассказывает, как начинала в пору постперестроечного появления порнографических журнальчиков в России. Вела там колонку. «Я пришла туда взрослой женщиной, у меня был десятилетний сын. И всё равно многое стало открытием. Я и подумать не могла, что бывают такие вещи на свете. Разорвала потом на мелкие клочочки. Но прежде прочла от корки до корки».
Как выиграть билет в лотерею. Как неожиданно для себя сдать экзамены в лучший институт страны. Как получить назначение на новую ошеломительную работу. Как поехать нежданно-негаданно в невиданную страну. Родиться мужчиной.
Встретиться в кафе — всё равно, как родиться мужчиной. Счастье, к которому привыкаешь. И которое начинаешь воспринимать, как должное. Не абсурд ли?
Ну, подумаешь, синее море. Ну, подумаешь, сладчайший город, пыльный, босой, весь в цвету — мечети, минареты, гробницы, мрамор, пыль, белые цветы, густое тёплое благовоние жасмина в воздухе. Сплошное лето. Подумаешь, земли чужие и чуждые. Где ты не мог — ни отец твой — бегать, оставляя отпечатки стоп в мягкой бархатистой пыли, тонкой, как рай. Не мог. Не был. Поскольку здесь не родился — родился в иных местах.
И чудо, заманчивое отсюда, из кельи «нигде», становится обыденностью, едва преступаешь порог.
Так и я привыкла к Москве. Вобрала, впитала, вдохнула грозное спокойствие города накануне очередной зимы. Сколько их она уже видела. Сколько ещё перелистнёт.
А кафе между тем услаждает ухо дребезгом приятного шума, негромкой музычкой, и приятно, что вокруг люди, приятно одетые, и сами себе мы приятны, такие тоже одетые хорошо, обеспеченные, сытые — ведь кафе не для утоления голода, разве так, побаловаться, поклевать, съесть какую-нибудь ароматную невидаль, выпить кофе не просто, а из высокого бокала, с мягкой нежной шапкой белой пены, и при том чтобы — обязательно через соломинку. И не голод тут приличен, а аппетит. Покурить тонкую, как зубочистка, сигаретку.
(Он сказал, что забыл, как пишутся профитроли, но помнит вкус).
И дальше пойти себе восвояси, удивляясь в самом центре обилию бомжей — скоро Москва превратится в гетто, говорит мой высокий спутник, будем надеяться, Лужков выселит их всех за третье кольцо. А я поёживаюсь. От слов или скорее от ветра?
Может быть, мне даже поцелуют руку прежде чем спуститься в метро и пропасть из виду?
Нет, всего лишь улыбнутся. Но и то немало.
И я иду дальше, не то чтобы ненавидя — слишком сильное слово, не стоит трепать — а утомленная и презрительная к собственной сытости и даже пресыщенности, опостылел зябкий город с его крутой сменой регистров и тональностей, как выразился бы экскурсовод. Тошно в нём. Я им отравлена до мозга костей.
И, как, поймав карпа, чье сладкое рыбье мясо припахивало тиной, повар вымачивал его полтора часа в молоке, уже разделанного и порубленного на куски, так и меня надлежит вымочить в некоей подлинности, прежде чем окажусь удобна к употреблению. Чтобы тон не проскваживала ирония, во взгляде не прощупывался второй взгляд, в улыбке — ехидство, в словах не сидел сарказм. Что мне делать с собой? Я так от себя устала.
Даже мужчину себе найти я никогда не могла.
Вот разве в один из летних вечеров — ближнее Подмосковье, территория спортбазы «Буревестник» — я повидалась с Евгением, замечательным однокурсником. Кто не помнит явно нездешним светом поблескивавших квадратных очков Женьки-абитуриента, его теплого, и даже в аудитории трижды, словно по ритуалу, обёрнутого вокруг тощей шеи шерстяного полосатого, мамой связанного шарфа! Кто теперь бы признал того, желторотого, угловатого, с безумным блеском очков, в спокойном вальяжном, сменившем очки на линзы, галантном, добротном, приобретшем плавность линий и движений парне двадцати, фу-ты ну-ты, шести, что ли, лет.
И вновь нахлынули воспоминания — куда бы вас деть, чтоб не высовывались, не торчали, как сено из прорех? Какого лешего мы, завязшие в собственной рефлексии, без конца при встречах говорим друг другу: «А помнишь?..» Разве мы уже в том возрасте? Разве лучшее наше время прошло? Разве не осталось ничего в настоящем?
Так не пойдет. Я хочу, чтобы по возможности мемуары начались лет в восемьдесят. Хорошо, уговорили, в семьдесят два — но уж никак не раньше!
Стояли, болтали на выносе-барже маленького ресторанчика, а город, словно сплавлялся по реке куда-то вниз, плыл и трепетал в мареве, колыхались очертания новостроек, возведенных буквально в предыдущие два-три года, с тех пор, как Москва бурно, словно будяк, попёрла в рост, хотя отдельно взятые скептики и повторяли в недоумении, куда ей, мол. Разорвёт…