Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Этот, очевидно, не под рукой.
– Ой нет, – ответил носильщик. – Очень даже под рукой.
Мать Аквина вперилась в него. Он слегка поправил фуражку.
– Который час? – спросила она, показывая на цепочку от часов, свисавшую улыбкой у него на жилетке.
Ответ он предоставил с удовольствием:
– Четверть пятого.
– И в котором часу по расписанию поезд должен отправляться?
– По Новому времени или по Старому? – переспросил носильщик.
Мать Аквина вытаращилась. Носильщик уже собрался втолковать ей, как в свое время мне Дуна, что во Вторую мировую войну Ирландия сбилась с шага с остальным миром. Британцы с захватывающим дух превосходством ввели нечто под названием Двойное Летнее Время, сдвинув стрелки на два часа вперед, чтобы получился рабочий день подольше. Ирландцы так делать не стали, а Дублин был, есть и всегда будет на двадцать пять минут и двадцать одну секунду отставать от Гринвича, а поскольку западу Клэр положено отставать еще больше, говорил Дуна, разумно считать, что часы здесь – не истинное мерило времени.
Судя по виду, носильщик собрался разъяснить эту невнятность, но тут появился машинист.
Он вел за собой на веревке белого пони.
– Ну не красавец ли? – спросил он, минуя Мать Аквину, вскинувшую руку, чтобы охранительно прижать меня к станционной стене.
Пони был хорош, но нервный, как моя двоюродная бабушка Тосси. Так или иначе, машинист не обратил ни малейшего внимания на его взбрыки, прыжки и общую судорожность, открыл дверь в вагон – и вот уж, “хоп-хоп”, пристукнув копытами, пони оказался внутри, привязан, голова торчит в открытую форточку, как у любопытного пассажира.
– Отправляемся, сестра, если вы готовы, – сказал машинист, проходя мимо нас, и запрыгнул на локомотив.
В тот миг моя дуэнья утратила дар речи.
– Матушка, – тихонько проговорил носильщик тоном смирения и извинения, тронул фуражку и удалился прочь по перрону, дабы исполнить свою официальную обязанность – подать сигнал к отправлению.
* * *
Две Сестры под скорбными черными цветками-зонтиками встречали Мать Аквину на станции Мойаста-узловая, где не было ни деревни, ни города, а в самом конце самой извилистой железнодорожной ветки на свете сходил с поезда в Вайоминг повышенной влажности. Дождь не то чтобы лил. Дождь в Клэр перекликался с ветром – всех мастей, без разбору – и прилетал откуда мог, своенравно.
Поначалу посылка в виде мальчика при Матушке, видимо, встревожила Сестер. Но милосердие – их специальность. Они усадили меня на мешок с мукой и удалились.
Встречать меня должен был Дуна. Он решил, что это потешно – спрятаться от меня, когда поезд отойдет.
Поезд с пони – единственным оставшимся пассажиром – наконец с натугой тронулся. Машинист козырнул мне из кабины и, выкрикнув “Пони-экспресс!”[18], с тем же безмятежным видом неистощимого веселья уехал.
Когда поезд ушел, я слез с мешка и отправился по перрону под, как мы его далее станем именовать, тихим дождиком. Короткие штанишки, белые носки, сандалии, хохолок и синий картонный чемоданчик с моими пистолетами и шестинедельной подборкой выпусков “Сорванца”[19] – я выбрался на дорогу к Килки. Толком не уверен, что знал, куда направляюсь, но, определенно, двинулся именно туда.
Мой дед с восторгом отметил, что, вопреки тщательности моего отца, ему только что было явлено своенравие семейной генетики.
Наверное, в любом детстве найдутся потайные места, где человек обнаруживает свою свободу. Я шел к серому морю небес. Не помню в себе даже малейшей тревоги.
Я ушел, кажется, довольно далеко, и тут у меня за спиной звякнул велосипедный звонок.
– Позволите подвезти вас, юный господин?
И, словно открывая дверь “роллс-ройса”, Дуна жестом пригласил меня на раму своего велосипеда. Джо стоял рядом.
Багажника у Дуны не было, он взял мой чемоданчик в левую руку, я взобрался на раму. Для равновесия откинулся спиной к бурым запахам дедовой груди и с тем покинул мир – не только потому, что ноги мои более не касались земли, но потому что, когда ты мальчишка, дедова грудь наделена особым глубоким притяжением, как для лосося нерестовый омут, где разрешаются все таинства.
Его ботинок с желтыми шнурками толкнул нас вперед. Велосипед неумолчно тикал, подобно сотне крошечных часов, и, виляя и петляя из-за однорукого вождения, мы отправились не обратно дорогой вдоль дельты к Фахе, а на запад к побережью, потому что сердечной мудростью своей Дуна понимал: нестареющее средство утешения для мальчика, чья мама больна, – показать ему океан.
* * *
С мальчишества, из священного места, где сентиментальные старики хранят то, что питает их, – вот вам полная шапка фахских воспоминаний.
Фаха – место, где невинный дед сиживал с мальчиком и нескончаемо дулся с ним в шашки: “Одолей меня, малец”. Глаза блестят, улыбка мягкая и радушная: почти все свои зубы он оставил Планкетту, дантисту-зубодеру в городе. Как раз туда мы с Дуной и Джо отправлялись на молодецкие вылазки за Гектором, быком Доунзов, вели этого зверя по дороге на перекрученной веревке, привязанной к кольцу у Гектора в носу, шагал бык неспешно, походкою бывалого и видавшего виды джентльмена, никакого особого интереса к происходящему не являл – вплоть до самых ворот, где брыкались и разбегались телочки.
Именно там, пусть дождь и нависал вечной вуалью, никогда не было воды, потому ходили с ведрами к колодцу (не тому, как в английских иллюстрированных книжках, не каменному с воротом, а к стеклянистому зеленому глазку среди тростника в двух полях от дома; летом тот колодец “чистили” древним методом – запускали в глазок угря) и несли их домой, поначалу сутулясь, пока не отыщется ритм, старый, как само время, в каком мужчина или женщина ходит по воду.
Именно там Суся, глянув в небо, выкликала: “Сушим!” – и мы выбегали с корзиной, куры в своей куриномозглой беспамятности, забыв, что их уже кормили, кидались за нами; мы закрепляли белые простыни прищепками и давали им поплескаться на ветру, может, целых десять минут, пока вслед за чаячьим кличем не налетал, будь он неладен, дождь. То белье полностью не высыхало никогда. Вечерами оно висело на двух стульях возле огня и насквозь пропитывалось торфяным дымом, клубившимся всякий раз, когда кто-нибудь, заглядывая с курдем[20], открывал заднюю дверь. И все равно не просыхали, но что ж с того, все равно спишь на них, тепло тела человеческого – последний этап просушки, сны от дождя и дыма неземные.