Катарина, павлин и иезуит - Драго Янчар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но попытки с чашками и стаканами давно уже ушли в прошлое. Теперь, во время его последнего посещения, она вела себя так, что, вероятно, стала ему противна. Собственно говоря, она стала противна всем, а особенно сестре и ее мужу, поставщику армии, и даже себе самой, потому что во время праздников, когда дом был полон торговцев с женами, интендантов, военных, племянников, она не переставая ела. Перед праздниками она постилась до сильного истощения и теперь ела все, что попадалось под руки; она поставила перед собой блюдо с мясом и наложила себе полную тарелку, ела, не разговаривая ни с кем, смотрела прямо перед собой и отправляла себе в рот кусок за куском, а когда все встали из-за стола, продолжала жевать. Время до вечера она коротала в своей комнате, стояла у окна, рисуя слюной на стекле павлина, а за ужином хватала руками куски баранины и рвала их зубами. Затем выходила за дверь и бросала кости Арону, который грыз их с громким хрустом. Что с ней такое? – перешептывались гости, она слышала, что говорит сестра, что говорит отец, слышала, как спрашивают племянники: что с ней, неужели она и вправду такая голодная? Конечно, – отвечали другие вполголоса, но не шепотом, а только чуть тише обычного, щадя ее, – конечно, голодная, ведь она больше месяца ничего не ела, сначала сидела на овощах и хлебе, а потом только на воде и чае из хвоща.
С тем же рвением, с каким раньше она следовала аскетизму, теперь она набросилась на еду, предаваясь обжорству. На третий день праздников она вообще не садилась с гостями за стол, потому что вид павлина был ей противен, так же, как и взгляды сестры и ее торговца, бросаемые на нее, Катарину. Съестное она относила к себе в комнату. Наблюдая из-за занавески, как гости гуляют по двору и направляются к лесу в своих павлиньих мундирах и кринолинах, она поглощала большие куски мяса, цыплят, картошку, шоколадное печенье, запивая его сладким кофе, потом ее всем этим рвало, и она начинала все сызнова. Она смотрела, как гости отвешивают друг другу легкие поклоны, слышала грубые артиллерийские и кавалерийские шутки, когда племянники и интенданты оставались одни, без дам, и, наконец, дождалась счастливой минуты, когда начали седлать лошадей, когда захлопали дверцы карет и защелкали кнуты, и тогда она окончательно решила, что племянник, один из многих племянников барона Виндиша, должен быть вычеркнут из ее жизни, как и она из его. Катарина знала, что это последнее не совсем так, потому что она никогда не имела для него ни малейшего значения, во всяком случае, значила меньше, чем шелковые шейные платки – белый подходит к штатской одежде и белым чулкам, а зеленый – к белому мундиру и сабле, заплетающейся в ногах. Это было слабое утешение, но, по крайней мере, дыры в сердце больше не было – с тех пор как она решила, что пойдет с паломниками. Пусть гости едут в свои городские квартиры, казармы или куда угодно, ведь и она тоже отправится в путь.
В имении воцарился покой, но иной, чем раньше, это был покой ожидания и приготовлений, а не покой пустоты. Фарфоровые тарелки и чашки ждали следующих праздников, и в этом не было ничего плохого, ведь в следующий праздник она уже не будет доставать их из шкафа. И когда она глядела на горный склон, ей вдруг стало казаться, что она понимает беспокойство многих людей, простых и ученых, крестьян и горожан, которых в этой стране каждый седьмой год охватывает странное желание, стремление, зов отправиться отсюда в путь по лесам, полям, опасным горам, по широкому Рейну к Золотой раке, где обитает чистейшая красота, более светлая и понятная, чем красота этого освещенного золотистым солнцем холма, на который она в этот день смотрела, на легкое колыхание деревьев под беззвучным ветром, красота более глубокая, ибо в ней – тайна, которую не может до дна постигнуть никакая наука.
– Во время последнего паломничества, – сказал отец, – люди попали в сильное наводнение. Около Кобленца утонуло трое из какой-то доленьской деревни.
Отец сидел в углу, над ним висело распятие и надпись «Благословение дому», и сам он был подобен этой надписи, под которой старался удержать свою мятежную дочь, не понимая ее и вообще плохо понимая женщин.
Он подумал, что, может быть, в его дочери, в ее натуре есть что-то от очень далеких предков – кочевников или цыган. Со все более тяжелой от вина головой он размышлял, кто бы это мог быть, но предками были только крестьяне, пустившие глубокие корни в Добраве, на равнине у подножия холма, их взгляд устремлялся к его вершине, где тянулась к небу колокольня церкви святого Роха; это были богатые крестьяне – все, вплоть до него, ведь он уже не крестьянин, а человек господского звания, с достаточно высоким положением, и все предки жили всегда здесь, поблизости, никто не ездил дальше Любляны, кое-кто, может быть, добирался до Граца или Вены, исключая, конечно, солдат и нищих, но таковых в их родне никогда не бывало.
Он подумал, что его дочь хочет взглянуть на города в немецких землях и во Франции, о которых здесь говорили племянники барона Виндиша и сам барон Леопольд Генрих Виндиш, хочет увидеть площади больших городов, каких-нибудь господ в париках, кроме племянников барона Виндиша, интендантов и членов Общества земледелия, которые, приезжая к ним в дом, говорят о пчелиных ульях и о нынешних ценах па говядину. Может быть, его дочь хочет встретить людей, которые носят в футлярах скрипки и играют при дворе, а может быть, композиторов и ученых, астрономов и поэтов, отважных воинов, офицеров в более высоких чинах, чем племянник барона Виндиша, который всего лишь капитан, может быть – полковников или генералов. Он подумал обо всем этом, а также о том, что ему следовало бы запереть дочь в ее комнате и дать ей пару хороших оплеух. Но в тот же миг он понял, что этим ничего не добьется. Не только потому, что ей уже скоро тридцать лет и что она занимается его бухгалтерией, таким образом как бы замещая его покойную жену, но и потому, что это была Катарина, всегда поступавшая так, как считала нужным: морила себя голодом или ела, точнее сказать, обжиралась. Может быть, опять перестанет есть, ужаснулся он, может быть, вообще не будет есть. Он подумал о том, как это страшно, если она отправится в неизвестность, ведь эта неизвестность не сулит ей ни карст, ни скрипок, это ведь pauper et peregrinus[2], самоотречение, трудности и бездна опасностей. Ему многое было известно о немецких землях, об их ткацких мануфактурах и фабриках, а также об армии Фридриха Прусского, который хочет у его юной императрицы Марии Терезии разбойным путем отобрать наследственную территорию, всю Силезию – большие площади прекрасных земель, вечно и по праву принадлежащих Габсбургам; он знал о паломничестве и о кораблях дураков, которые кружат по Рейну от города к городу, потому что нигде не хотят их принять. Он боялся бродяг, странников, сумасшедших, войска и больших городов. Хотя усадьба в Добраве была значительно больше обычных крестьянских домов, хотя в ней была, как положено в городах, столовая комната и прекрасная дворцовая мебель, он все еще оставался крестьянином, в углу висела надпись «Благословение дому», ему никуда не надо было ездить, кроме как по необходимым делам. И его охватывал ужас оттого, что его дочь отправится в путь. Но он знал, что никто – ни приходской священник Янез Демшар, ни Люблянский епископ – не помогут ему отговорить ее от этого. Тот, кто почувствовал, что его призывает к себе Золотая рака в Кельморайне или святой Иаков в Компостеле, должен туда пойти, будь то мужчина или женщина, старик или юноша – так скажет и тот, и другой, и приходской священник, и высокопоставленное духовное лицо.