Память Вавилона - Кристель Дабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этими словами Торн повернулся к ней спиной и пошел к дирижаблю, бросив напоследок:
– Наше сотрудничество окончено.
Офелия знала, что любая попытка объясниться только ухудшит дело. И все же, не сдержавшись, протянула руку, чтобы остановить Торна, заставить его обернуться, помешать уйти.
Но она не успела дотронуться до него.
Резкая, жгучая боль пронзила ее руку, как электрический разряд. Офелия едва успела схватиться за сапог обезглавленного солдата, чтобы не упасть. Она изумленно смотрела расширенными глазами сквозь покосившиеся очки, как Торн, даже не оглянувшись, исчезает в ночной темноте под жуткий скрип своего стального аппарата.
Он воспользовался своими когтями… против нее.
Карандаш метался по чистому листу, покрывая его темными завихрениями. Иногда грифель процарапывал бумагу, но тут же продолжал создавать новую мрачную вьюгу. Наконец Виктория отложила карандаш, чтобы оценить полученный результат.
В ее рисунках было все больше и больше черного и все меньше и меньше белого.
– Дорогая, ты не хотела бы использовать и другие цвета? – раздался голос Мамы.
Виктория оторвала взгляд от рисунка. Приподняв кружевную скатерть, Мама смотрела на дочь, устроившуюся под столом в гостиной, и, улыбаясь, протягивала ей разноцветные карандаши, которыми Виктория с некоторых пор перестала пользоваться.
Виктория взяла новый чистый лист и, расстелив на полу, принялась покрывать его черными вихрями, как и все предыдущие листы.
Мама не ругала ее. Мама никогда ее не ругала. Она просто положила цветные карандаши на пол рядом с Викторией. Затем, ласково погладив дочь по щеке, убрала с ее лба волосы и опустила скатерть.
Теперь Виктория видела только зеленые шелковые сапожки Мамы. Ей очень хотелось добавить в свои рисунки такого же зеленого, как цвет этих сапожек, добавить голубого, как Мамины глаза, розового, как Мамина кожа, золотистого, как Мамины волосы.
Но она не могла. Тени Золотой-Дамы оказались гораздо сильнее, чем все цвета Мамы.
С тех пор как Виктория увидела то, что она увидела, все изменилось. Хотя она толком не поняла, что же это было. Стоило ей заснуть, как она тотчас просыпалась. Потеряла аппетит. Целыми днями лежала с температурой в постели, а когда ей становилось лучше, играла не среди подушек, а под столами или стульями.
Она больше не путешествовала.
Едва Виктория почувствовала себя в безопасности, как Золотая-Дама снова явилась к ним. Мама пригласила ее выпить чаю, они сидели и разговаривали о чем-то веселом. Впрочем, Золотая-Дама никогда не засиживалась и совсем перестала обращать внимание на Викторию. Однако каждый ее визит добавлял новые тени в рисунки девочки.
По ту сторону скатерти застучали Мамины каблучки. Стук удалился, потом вернулся, затих, снова отдалился и наконец смолк окончательно.
– Да уйметесь ли вы когда-нибудь! – раздался на другом конце гостиной раздраженный голос Старшей-Крестной.
Мамины сапожки замерли возле камина, где, мерно потрескивая, горели дрова.
– Я плохая мать.
Сквозь ровное гудение пламени Виктория с трудом различала тихий голос Мамы. Грифель карандаша сантиметр за сантиметром чернил бумагу.
– Вы слишком беспокойная мать, но таких много.
– Вы правы, мадам Розелина. Я постоянно всего боюсь. Ступеней лестницы, углов стола, иголок для вышивания, слишком узких воротничков, каждого кусочка пищи: всюду, куда ни глянь, я вижу опасность. Если с ней что-либо случится… Я очень боюсь ее потерять. И ее тоже.
Слабый голос Мамы стих. Оторвавшись от рисунка, Виктория увидела, как лакированные туфли Старшей-Крестной подошли к шелковым зеленым сапожкам.
– С ней все в порядке, Беренильда.
– Нет, с ней не все в порядке. Она перестала улыбаться, почти ничего не ест, ее мучат кошмары. И это все – из-за меня, понимаете? Я знаю, что думают там, наверху, при дворе. Они говорят о ней как об умственно отсталой. – Голос Мамы стал еще тише. – А все дело в том, что она очень восприимчива, слишком восприимчива. Она чувствует все, что чувствую я, а я только и делаю, что вселяю в нее свои страхи. Я плохая мать, мадам Розелина.
– Посмотрите на меня.
В гостиной наступила долгая тишина, затем сапожки Мамы, друг за другом, развернулись к туфлям Старшей-Крестной.
– Вы отказались от суеты вашей прошлой жизни, чтобы полностью посвятить себя дочери. Вы прекрасная мать, но нельзя в одиночку создать полноценную семью. Он тоже должен выполнять свою роль.
– Мне всегда казалось, что в душе он… В конце концов, я надеялась, что для своей дочери…
– Он придет. Придет, потому что вы его позвали и потому что сегодня его место здесь, с вами, а не с какими-то там министрами. А если он не придет, то, черт возьми, я сама пойду за ним!
Виктория крепко сжала в кулачке карандаш. Он придет? Неужели они говорили о Крестном? Если и есть на свете человек, способный разогнать тени, то это именно он!
Словно отвечая ее мыслям, зазвонил дверной колокольчик, и у Виктории сильно забилось сердце.
– Ну, что я говорила?! – воскликнула Старшая-Крестная.
Через кружево скатерти Виктория увидела, как туфли торопливо покинули гостиную. Спустя несколько минут из музыкального салона до нее донеслись обрывки разговора. Кто-то уныло бубнил:
– У нашего монсеньора необычайно плотный график… Пленарное заседание на сорок седьмом этаже…
Голос, перекрывавший тихую речь Мамы, не принадлежал Крестному.
Виктории очень хотелось быстренько, за какую-нибудь секунду, совершить путешествие, чтобы самой посмотреть, что происходит. Но она этого не сделала. Отправиться в путешествие означало увидеть вещи, которые видеть не следует.
Внезапно разговор в музыкальном салоне смолк. Виктория прислушалась, черный карандаш застыл на самой середине рисунка. Паркетная доска, на которой она сидела, неожиданно заходила ходуном. Затрещал пол, раз, еще раз.
Кто-то ходил по комнате.
Виктория узнала пришельца еще до того, как разглядела сквозь кружево скатерти два больших белых сапога, медленно, очень медленно перемещавшихся по гостиной.
Сапоги принадлежали Отцу.
Виктория искренне надеялась, что он ее не заметит, но Мама извлекла ее из-под стола и усадила в кресло, стоявшее возле двери. Она заметно волновалась. Пригладив дочери волосы и поправив платье, Мама ласково улыбнулась ей и вышла в коридор, где кто-то продолжал бубнить: «У нашего монсеньора необычайно плотный график!» Если бы Виктория умела говорить, она бы громко потребовала, чтобы ее не оставляли наедине с Отцом.
Отец медленно, очень медленно направился в другой конец гостиной, стараясь держаться как можно дальше от кресла Виктории. Он был так высок, что задел головой хрустальную люстру, но это оказалось совсем не смешно. Когда он подошел к окну, слабый свет озарил его неподвижный профиль, его сбегавшую по плечу косу и меховой плащ, еще более белые, чем обычно.