Макс Вебер. На рубеже двух эпох - Юрген Каубе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопрос о том, не ставит ли, наоборот, характер такой, все же по существу бессмысленной, смерти под сомнение само учение, которое ее прославляет, был, разумеется, неуместен в письмах к тем, кто потерял на войне своих близких. Однако есть основания полагать, что Вебер не задавал этот вопрос и самому себе. Он отказывался видеть, что с человеческим достоинством на фронте дела обстоят не так уж хорошо, что в окопах «величие» уже не кажется великим, а отечество, к слову, довольно далеко от района боевых действий. Для социологии Вебера в целом характерна некоторая слепота: собственное значение того, что происходит непосредственно среди участников тех или иных событий, редко находит отражение в его типологии, в отличие от того, что об этом можно рассказать уже после событий. Сам Вебер еще не видел ни одной смерти — и не увидит ее на протяжении всей войны. Ему приходится узнавать обо всем из писем, газетных репортажей и книг. Стало быть, то, что он может сказать о Первой мировой войне на момент ее начала, есть не что иное, как литература–хотя сам Вебер, вероятно, был бы вне себя от ярости, если бы кто–нибудь назвал его «литератором». Национализм относился к тому виду литературщины, которым Вебер не брезговал на протяжении всей своей жизни. И всякий раз, услышав критику по этому поводу, Вебер довольно агрессивно спрашивал своих оппонентов, обделенных «национальным слухом», готовы ли они отстаивать оторванные от реальной жизни этические идеалы братства и полного пацифизма. Или ты живешь по заветам Толстого, или ты должен быть безусловным патриотом. «Кто получает хотя бы один пфенниг ренты, которую — напрямую или косвенно — вынуждены оплачивать другие люди, кто владеет хоть одним предметом потребления или употребляет в пищу хоть один продукт, политый трудовым потом других людей, тот живет за счет механизма равнодушной, безжалостной экономической борьбы за существование» и ведет жизнь, «которая воистину лишена какого–либо “смысла”», в отличие от участия в войне. Неужели Вебер всерьез утверждает, что тот, кто пользуется преимуществами общественного разделения труда, не имеет права критиковать государство? А имея определенную национальную принадлежность, человек обязан отвечать за всю нацию в целом? В понятии «исторического долга» применительно к участию в войне социологический разум гаснет. Собственная система ценностей уже не обсуждается, но ничто не мешает упрекать в малодушии других[624].
Фактически же война для Вебера, который в самом ее начале записался на фронт добровольцем, — это служба в управлении военного госпиталя в звании старшего лейтенанта запаса. По итогам этой службы Вебер, используя терминологию своей социологии организации, пишет отчет на тему перехода «от сугубо дилетантского, свободного управления к управлению упорядоченному и бюрократическому». Сначала все придумывалось на ходу. Приказы и распоряжения первое время доставляли школьники, передвигавшиеся на велосипедах или трамваях, — начало войны совпало с началом летних каникул. В самом госпитале большую часть работы также выполняли добровольцы, восполнявшие нехватку санитаров. Для оснащения больничных палат приходилось собирать пожертвования у местного населения. Сам Вебер проводит курсы повышения квалификации — впервые с 1898 года он выступает в роли преподавателя. Он настоятельно рекомендует отказаться от типичной практики набора медсестер из «молодых девушек», рвущихся помогать на волне воодушевления, сентиментальности и бессознательного стремления к острым ощущениям. Такой персонал, по мнению Вебера, склонен баловать больных, а сам «подвергается опасности неподобающего обращения». Следует обратить внимание и на выздоравливающих, которых жители Гейдельберга приглашают к себе домой, склоняют к потреблению алкоголя, «провоцируют к пустой болтовне и хвастовству», а также к жалобам на порядки в госпитале. Вебер назначает наказания и выписывает штрафы, где только может, а однажды даже обращается с предложением в штаб корпуса: он предлагает официально запретить выздоравливающим посещение питейных заведений и прилагает проект соответствующего распоряжения[625]. И в самом деле: нечего солдатам искать утех в алкоголе и женской ласке! Разве это можно сравнить с тем чувством человеческого достоинства, которое царит на фронте?
Несмотря на все разговоры о защите немецкой культуры, Вебер не воспринимал этот общеевропейский конфликт как религиозную войну или «войну духов»[626]. Он не видел в нем столкновения идей и проектов будущего развития общества. Вернер Зомбарт разделял два типа «народной души» — торгашескую ментальность англичан и героическую ментальность немцев, ведущих войну в духе Ницше. В ответ на вопрос Зомбарта, «что знает англичанин о свободе», Вебер мог бы еще раз вручить ему свою «Протестантскую этику», однако поскольку Зомбарт был уверен, что Реформация–это «немецкий продукт», а вклад англичан заключался лишь в том, что они изменили свою жизнь в соответствии с изменившимися коммерческими интересами, от этого вряд ли был бы толк[627]. Георг Зиммель, в свою очередь, считал, что лишь с началом войны стало понятно, что до этого общество жило «вне истории», в своего рода безвременной повседневности незначительных изменений[628]. Эрнст Трёльч сразу же после объявления мобилизации помчался в центр Гейдельберга, где выступил с патриотической речью, а некоторое время спустя он уже присягал на верность «идеям 1914 года», создавшим единую нацию и отбросившим в прошлое все классовые противоречия и несовместимые интересы. «Милитаризм в конечном итоге означает, что мы не просто по разумным причинам ценим и содержим нашу армию, но что мы любим ее по непроизвольному велению нашего сердца»7. Это еще не совсем тот Трёльч, который в 1915 году будет писать о том, что великие культурные народы (теперь все только и говорят, что о величии) суть «индивидуализации разума и должны признавать друг друга», но и не совсем от него отличается, ибо именно немцы, не исключая Макса Вебера, постоянно утверждали, будто другие державы оспаривают у них право на существование. Что касается Марианны Вебер, то ее при воспоминаниях о начале войны охватывает лирическое настроение: настал «час растворения собственной личности, час всеобщего погружения в целое» с готовностью к самоотверженному служению и т. д. и т. п. Охватившее горожан желание передать свои сбережения в помощь фронту она называет «наивысшей точкой бытия». Но это было одновременно и начало «последних дней человечества» (Карл Краус)[629] [630], когда наивысшей точки достигла также склонность образованной буржуазии к самообману. Марианна Вебер рассказывает о громогласно–торжественном обращении Вебера к общественности в первое военное рождество: те, кто проводит это рождество вне дома, — семена будущего[631]. Какого будущего, он, впрочем, не уточняет. Так война провоцирует Вебера на такой же напыщенный и пустой вздор (нельзя допустить, «чтобы сенегальские негры и гуркхи, русские и сибиряки ходили по нашей земле и решали нашу судьбу», пишет он), какой он сам обычно беспощадно преследовал в контексте научной и политической работы.