Голубиный туннель - Джон Ле Карре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не помню, чтобы в детстве я кого-нибудь любил, кроме старшего брата, на некоторое время заменившего мне обоих родителей. Помню, что постоянно ощущал внутри напряжение, и даже в старости оно не ослабло. Почти ничего не помню о раннем детстве. Помню, как, взрослея, я становился скрытным, чувствовал, что нужно слепить из чего-то свою личность, и для этого воровал у сверстников и у старших их манеры и образ жизни — даже делал вид, будто и моя жизнь устроена, и у меня есть дом, и нормальные родители, и пони. И сейчас, когда приходится слушать самого себя, наблюдать за собой со стороны, я все еще обнаруживаю следы моих утраченных прототипов, а самым главным из них, конечно, был отец.
Все это, безусловно, сделало меня идеальным новобранцем, которому самое место под знаменами секретных служб. Но никем я не пробыл долго — ни преподавателем в Итоне, ни сотрудником МИ-5, ни сотрудником МИ-6. И только писатель во мне твердо держался намеченного курса. Оглядываясь теперь на свою жизнь, я вижу, что постоянно брал на себя обязательства, а потом бежал от них, и благодарю бога, что писательский труд помогал мне оставаться относительно честным и в основном здравым. Отказ моего отца признать простейшую правду о себе вывел меня на путь поиска истины, и обратно я уже не вернулся. Поскольку ни матери, ни сестер у меня не было, женщин я узнал поздно, если вообще узнал, и нам всем пришлось за это расплачиваться.
В детстве все вокруг пытались всучить мне христианского бога — в том или ином виде. К низкой церкви меня приобщали тети, дяди, дедушки и бабушки, к высокой[63] приобщали в школах. Когда епископ совершал надо мной обряд конфирмации, я изо всех сил старался почувствовать себя верующим, но не чувствовал ничего. Лет десять после этого я пробовал приобрести хоть какие-нибудь религиозные убеждения, а потом понял, что дело это безнадежное, и бросил. Теперь я вижу бога только в природе, а от смерти не жду ничего, кроме исчезновения. Я нахожу отраду в моей семье, в людях, которые любят меня, и отвечаю им взаимностью. А когда гуляю по корнуоллским скалам, на меня накатывает, переполняет меня чувство благодарности за то, что я живу.
* * *
Да, я видел дом, в котором родился. Мы сто раз ходили мимо, и мои тетушки всегда с радостью на него указывали. Но я бы предпочел родиться в другом доме — том, что построил в своем воображении. Это гулкий дом из красного кирпича, подлежащий сносу, с выбитыми окнами, табличкой «Продается» и старой ванной в саду. Он стоит посреди участка, заросшего сорняками и заваленного строительным мусором, в разломанной входной двери — осколок витража; в таком месте дети прячутся, а не рождаются. Но я там родился, во всяком случае на этом настаивает мое воображение, мало того, я родился на чердаке, заставленном коричневыми коробками, которые мой отец, ударяясь в бега, всегда возил с собой.
Впервые я тайком обследовал содержимое коробок где-то перед началом Второй мировой (к восьми годам я был уже тренированным шпионом) и обнаружил там только личные вещи: масонские регалии отца, адвокатский парик и мантию (Ронни намеревался однажды изучить право и поражать в этом наряде только того и ждущее человечество) и некоторые сверхсекретные документы, например, разработанный Ронни план продажи дирижабельных флотилий Ага-хану. Когда же война наконец разразилась, в коричневых коробках нашлась добыча посерьезнее — с черного рынка: батончики «Марс», ингаляторы с бензедрином, чтобы впрыскивать стимулятор прямо через нос, а после дня «Д» еще нейлоновые чулки и шариковые ручки.
Ронни любил приобретать вещи самые неожиданные — при условии, что они были в дефиците или вообще отсутствовали в продаже. Двадцать лет спустя, когда я служил дипломатом в Германии, поделенной на две части, и жил в Бонне, на берегах Рейна, отец появился однажды без предупреждения у моего подъезда — подъехал на чем-то вроде стальной лодки на колесах, в которой его дородное тело помещалось с трудом. Это автомобиль-амфибия, объяснил Ронни. Экспериментальная модель. Он приобрел у берлинского изготовителя патент на производство в Британии, так что мы скоро разбогатеем. Под пристальными взглядами восточногерманских пограничников он проехал на этом автомобиле через межзональный транспортный коридор и теперь хотел с моей помощью спустить его на воду — Рейн как раз разлился, и течение в нем было очень быстрое.
Умерив свой собственный детский энтузиазм, я отговорил отца и вместо этого угостил его обедом. Подкрепившись, крайне воодушевленный Ронни отправился дальше — в Остенде, а потом в Англию. Далеко ли он продвинулся, не знаю, но об автомобиле я больше никогда не слышал. Полагаю, его отобрали кредиторы, нагнавшие отца по пути.
Но это не помешало Ронни через два года снова возникнуть в Берлине, где он назвался моим «профессиональным консультантом» и получил все, что полагалось ему в этом качестве: ВИП-экскурсию по крупнейшей киностудии Западного Берлина и, без сомнения, радушный прием на этой самой киностудии и у парочки молодых актрис, а также обсудил коммерческие вопросы, в частности налоговые льготы и субсидии для зарубежных кинокомпаний, в особенности тех, которые снимают фильм по моему последнему роману «Шпион, пришедший с холода».
Разумеется, ни я, ни «Парамаунт пикчерз», уже заключившая сделку с ирландской «Ардмор студиос», не имели ни малейшего представления о том, что затеял мой отец.
* * *
В доме, где я родился, нет ни электричества, ни отопления, и чердак озаряет только мягкий свет газовых фонарей с Конститьюшн-хилл. Моя мать лежит на раскладушке и старается из последних сил (впервые воображая эту сцену, я имел лишь самое общее представление о родах и поэтому не знал, что конкретно подразумевали ее старания). Ронни в модном двубортном пиджаке, в бело-коричневых ботинках, в которых обычно играет в гольф, стоит в дверях и выказывает нетерпение — поглядывает на улицу и капает матери на мозги, призывая ее поднатужиться:
— Боже ты мой, Уиггли, в кои веки будь порасторопней! Все это ужасно не вовремя, к тому же другого выхода у тебя нет. Бедняга Хамфрис сидит там в машине, того и гляди схватит страшную простуду, а ты тут канителишься.
Мою мать звали Оливией, но отец называл ее Уиггли (Егоза) и никак иначе. Став взрослым — с юридической точки зрения, я тоже давал дурацкие прозвища женщинам, чтобы они не казались такими угрожающими.
В моем детстве, помню, у Ронни был еще дорсетский говор — с раскатистыми «р» и протяжными «э». Но постепенно Ронни «отмылся» и во времена моей юности изъяснялся почти (но никогда вполне) литературным языком. Говорят, англичанина изобличает язык, и в те времена литературный английский мог обеспечить тебе офицерский чин в армии, кредит в банке, учтивость полицейских и работу в лондонском Сити. Переменчивая судьба Ронни и тут над ним подшутила: определив меня и брата в элитные школы ради удовлетворения своих амбиций, отец как бы поставил нас выше себя в социальном плане в соответствии с жесткими стандартами того времени. Мы с Тони без труда преодолели классовый звуковой барьер, а Ронни так и застрял по другую его сторону. Нельзя сказать, что он платил за наше образование в обычном смысле этого слова — во всяком случае не всегда, насколько я могу понять, — но так или иначе он этот вопрос улаживал. В одной школе, когда поняли его стратегию, не постеснялись потребовать плату вперед. И Ронни заплатил в удобной ему форме — отложенными про запас сухофруктами с черного рынка: инжиром, бананом, черносливом, а еще поставил персоналу ящик джина, которого тогда нигде было не достать.