Сибирский кавалер - Борис Климычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А застолье продолжалось. Кто-то предлагал игру, проигрывал, уходил, тут же являлись другие.
— В карты! — вскричал Татубайка. — В кости мне сегодня что-то не везет.
— А на что играть будешь? — поинтересовался Григорий. — Лучше квас сегодня, чем каша завтра. Вы мне долги в запись пишите, шелком вышивать рогожу, оно всегда — себе дороже. Слуг своих больше на кон не ставь, с них — ни плотники, ни в поле работники. Ты бабу свою на кон поставь.
Татубайка вскочил, ухватившись за рукоять кривой сабли.
— Не хочешь — не надо, тогда иди, не мешай играть.
— Ладно, ставь против бабы сто ефимков.
— Ты сам, со всем добром своим, столько не стоишь. Десять ефимков против.
Тут вскочил второй князец:
— Тоже хочу играть! Тоже бабу ставлю да лодку новую.
— Твоей лодке, Бадубайка, пятак — красная цена, да и баба твоя почти старуха, — сказал Григорий. — Да ладно, сдам и тебе, помни мою доброту. Против бабы и лодки — десять ефимков…
Григорий подвинул к игрокам стакашки с вином, в которое успел всыпать аглицкого порошка, за науку князцы должны платить. Бадубайка с Татубайкой от выпитого обалдели. Григорий отлично видел обратную сторону их карт в бронзовом зеркале, висевшем у них за спинами.
— Крыто!
Глянул Бадубайка, а с аглицкой карты аглицкий дурачок в колпаке с колокольцами ему язык кажет.
Анфиса в поварне дурачку Федьке сказала:
— Поди, еще собаку где-нибудь на петельку поймай да приведи, а то жрать не дам.
— Келяс селям! — сказал дурачок, думая, что говорит по-турецки. Хлопнул дверью. Минуты не прошло, а он вернулся уже «с барашком».
— Ты че принес-то, дурак! — заругалась Анфиса. — Дохлая! На какой помойке нашел?
Еремей сказал:
— Ладно, не шумите, пусть Палашка обдерет побыстрее да сразу на жаркое пустит, да перцу в мясцо поболе, пьяные не поймут, сожрут…
Федька получил в награду два пирожка с горохом.
Свечерело. Григорий смахнул карты со стола:
— Ну, князцы, пора и расчет держать. Сядем на коней, да — за бабами вашими, а потом и ко мне — в гости…
Вот и дом Григория. Недостроен, но в окна уже вставлены свинцовые вертикальные ромбы с толстыми красными стеклами. В центр каждого ромба вписан овал голубого стекла.
Из глубокого каменного подвала ход ведет на берег Ушайки. Усадьба на отшибе, в зарослях калины и шиповника. Ледники, склады, а ближе к реке — баня, большая и крепкая. Плотниками работали заигранные Григорием казаки да крестьяне. Руководил домоделанием немец по имени Васька Иванов, который до крещения прозывался Томасом Саксом. Томас-Васька курил глиняную трубочку и ругал работников:
— Сволтши, вори, дьюракк!
— Сам дурак! — огрызались мужики.
На каждого мужика Григорий имел кабальную запись, кого закабалил на месяц, а кого и на год, и грамотки закопал неизвестно где. В конце работы он наливал каждому работнику большую кружку самосадного вина, которое было куда крепче казенного, это и мирило мужиков с их подневольным существованием.
Томас выстроил баньку с тем расчетом, чтобы там можно было курить вино. Григорий велел добавлять в него красного камня. Вино обжигало глотку, это нравилось: пить, так уж чтобы глаза на лоб лезли.
В доме работали бабы: сбежавшая от крестьянства любительница веселой жизни да выигранная в кости нерусская полонянка.
Когда Бадубайка и Батубайка с женами вошли вместе с Григорием в его терем, была уже ночь. Бадубайка, увидев роскошь жилья, заволновался:
— Только ты к моей женке не лезь, она в работу проиграна.
— Да уж без работы у нас никогда не останется. А чтоб тебе не скучно было, с русской Маруськой познакомлю, хочешь?
— Ай, шайтан! Зачем так шутишь? — воскликнул Бадубайка. А самому очень хотелось поближе посмотреть на русскую Маруську. Григорий тут же вызвал её, она пришла с подносом, где разместился кувшин со стакашками. И неожиданно очень понравилась Бадубайке своей крестьянской дородностью. Бадубай был сам крупным, имел двойной подбородок и покатые плечи. Ему нравилось всё большое, а Маруська сколь копен наворочала, сколь снопов навязала, сколь зерна навеяла. Плечи так плечи, руки так руки, груди так груди!
Ясашные выпили принесенного Маруськой винца и сразу начали позевывать, оглядываться, ища — где бы прилечь? Лавок и топчанов пока здесь не было. Князцы прилегли прямо на полу.
Их женки в красных платьях, по которым рядами были пущены мониста, как вошли сюда, так и присели на корточки возле двери и не двигались с места. Теперь они испуганно заозирались.
— Принеси того сладкого, которое у попа Бориса купили! — приказал Плещеев.
Маруська метнулась в подвал и принесла серебряный кувшин. Григорий поднес женщинам бокалы, спросил:
— Как зовут?
— Фатима и Галия! — ответила старшая. — А вина мы не пьем.
— Да попробуйте, может, понравится, я теперь ваш хозяин, меня надо слушать.
Выпили женки, сладко закружились их головы, никогда в жизни такого не было. Плохо помнили: как очутились они в верхней светелке, на полу, на коврах. И странно было ощущать кожей такие мягкие ковры, а розовый свет от фонаря сетчатого, чудно кованного, в виде древ палестинских, бликами ложился на их тела. И блики эти кружили и мелькали всё быстрее. Всё тут было до ошеломления необычно. Ничего подобного в жизни они не видали, ничего подобного никогда не ощущали. Казалось им, что перенеслись в иной какой-то мир, о котором даже в сказках никогда не сказывалось.
И словно тайный колдун полуночных стран начал их кружить, то одну, то другую, так, что погружались в забытье, в сумеречность. И что-то теряли, и что-то обретали.
Эти потери и обретения радовали и пугали. И невольно вздрагивали они от сознания того, что где-то на небе бог, который всё видит. Что же будет с ними за всё, что произошло? Но, может, это только лишь плата за то, в чем ошиблась их судьба? И в эти самые минуты думалось и о том, что так и надо всем на свете мужьям, не умеющим холить, оберегать и защищать жён своих. Зачем продали их в рабство?
А розовый дым наплывал, мелькание в нём какой-то мошки было далеким, как раннее детство. Выросшие в лесах, Фатима и Галия пели сердцами лесную песню. И совершалось теперь их падение или возвышение? Они не могли решить. И зачем было решать? Песни во тьме бывают редко.
А графинчик серебряный позвякивал, бокальчик узорчатый поил и цветные оконца мерцали.
Постучала Маруська:
— Хозяин, кто-то к нам ломится.
Татарки только теперь разглядели Плещеева: шерсть на руках, груди, спине, казалось, носит теплую рубаху. Они зацокали языками, а он, неодетый, спустился вниз, к двери, за нею сказали: