Вокзал Виктория - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У Бога нет мертвых, Леонид Семенович, – сказала Полина.
Она уж точно не была религиозна. И мысль эта пришла ей в голову сама собою, из собственной жизни, а не из церковной проповеди.
– Наверное. Во всяком случае, хочется в это верить. Хотя вера у меня получается странная. Собирательная, я бы сказал.
– Как у всех умных людей.
– Спасибо вам, Полина Андреевна.
– За что?
– До сих пор я ни с кем не мог об этом говорить.
– Дело не во мне.
Она не кокетничала – действительно понимала, что дело не в ней и не в нем, а в том резонансе, который возник между ними по какой-то от них не зависящей воле.
Вернулась Зина, сказала, что комната в хорошем состоянии, кровать есть, подушки и постель она пока возьмет отсюда, из комнаты своей одноклассницы, на время отъезда которой и поселила сюда Полину, а потом из дому принесет, пусть Леонид Семенович не беспокоится, и надо еще чайник купить на барахолке… Зина была так взволнована, что Полина догадалась: она, наверное, услышала обрывок их разговора, сочла его слишком доверительным и забеспокоилась. Что ж, ревность – естественное чувство, и даже таким чистым девушкам, как Зина, оно присуще.
Если бы Полина хоть на мгновенье почувствовала, что Немировский нуждается в заботе и жалости, то даже не взглянула бы в его сторону; лучшего человека, чем Зина, ему бы в таком случае не найти. Но он нуждался только в забвении.
«Есть способы и получше, чем спирт», – подумала она.
Стоило разлить по кружкам последний спирт, как пришел Коля Чердынцев с самогоном и конфетами. Где уж он взял конфеты, которых по карточкам не выдавали, неизвестно. Заговорили о том, что когда-нибудь в Кирове сделают красивую гранитную набережную. На эти Зинины слова Коля лишь усмехнулся и сказал, что попытка заставить его верить в завтрашний день бессмысленна – он и в сегодняшний вечер не верит.
Верь в него или нет, а вечер катился к концу. Немировский ушел в келью, которую ему отвели на втором этаже. Полина выразительно взглянула на часы и на Чердынцева: ей было понятно, что зря он тратит время на охмурение девушки. Кажется, он и сам это понял, но все же предложил Зине проводить ее до дому. Согласилась ли она, Полина уже не узнала, так как вежливо, но твердо выставила обоих за порог.
К Немировскому она пришла ночью сама. Ни скрывать свою тягу к нему, ни размышлять, что лежит в основе этой тяги, Полина не видела смысла. За четыре года войны она спала в Берлине с такими людьми, которые не то что тяги у нее никакой не вызывали, но возбуждали ярую ненависть, поэтому отвлеченные рассуждения на подобные темы уже не казались ей значимыми.
Дверь была не заперта. Можно было предположить, что это для того, чтобы она вошла без стука, но Полина поняла, что Немировский просто не придает значения мелким подробностям быта. Как бы там ни было, а дверь открылась сразу, и она вошла.
Занавески на окне не было, комната была залита лунным светом. Леонид поднялся с кровати и, подойдя к Полине, быстро притянул ее к себе. Они целовались долго и яростно, обоих снедало желание, и оба считали его драгоценным по общей причине: из всех оставшихся им чувств только оно было достаточно сильным, чтобы разрушить ту самую броню, мертвую броню одиночества, которой каждый из них был окружен.
«Он должен нравиться женщинам, – подумала Полина. – Очень сильно должен нравиться».
Ее не удивляло, что она думает об этом в ту минуту, когда Леонид кладет ее на кровать. Чувств у нее больше не было – тело и разум, вот из чего она теперь состояла. А Леонид отвечал устремлениям и того, и другого.
Кровать ходила под ними ходуном и громко скрипела, но Полине было на это наплевать. Она и стонов, и вскриков не сдерживала, и Леонид тоже. Может, их слышно было в соседних кельях, несмотря даже на мощные монастырские стены.
Из-за этих непрогреваемых стен в комнате было холодно. Наверное, в монастыре и должен был стоять такой холод в ноябрьские дни, это способствовало молитвам. Но то, что происходило между мужчиной и женщиной на кровати, молитвой уж точно не являлось. Безудержно, исступленно крушили они жизнью смерть, и раскатистый рокот, их общий крик, стал таким же последним ударом, как сплетенное содрогание их тел.
Полина обхватила Леонида сверху, упала на него, прижалась плечами и животом, сжала его бедра коленями и замерла в последних судорогах. Он бился под нею, из его губ вырывались какие-то бессвязные звуки, пальцы сжались на ее плечах так, что ей стало бы больно, если бы телесное удовольствие не было сильнее телесной же боли.
Наконец они замерли, застыли. Полина отстранилась от Леонида и легла рядом. Он не попытался обнять ее снова. Связь между ними и так не утратилась, просто теперь близость тел сменилась близостью разума.
– Не ожидал, что это здесь произойдет, – сказал он. – Я ведь в Киров наугад поехал. Куда глаза глядят. Всплыло в памяти – Вятка, Киров – даже не сразу догадался почему. Уже по дороге вспомнил: Зина ведь Филипьева отсюда родом.
– Я тоже – куда глаза глядят, – сказала Полина. – Не знаю, долго ли мне удастся здесь оставаться.
– Что значит удастся?
Полина замешкалась.
«Можно ли ему рассказывать?» – мелькнуло у нее в голове.
И тут же она рассердилась на себя за то, что вообще об этом подумала. О чем она беспокоится? О разглашении государственной тайны? Да провались оно сквозь землю, это государство вместе со всеми своими проклятыми тайнами. Может, на чистой земле что-нибудь хорошее и прорастет.
– Я работала в Германии, Леня, – сказала Полина. – Не в разведке – я актриса, а на киностудии много не разведаешь, это же не военный штаб. Я была агентом влияния. Знаешь, что это такое?
– Не знаю, но понимаю.
То, что она сообщила, его не потрясло. Он не отшатнулся, не вздрогнул, не взглянул удивленно. Война, война. Она и Полину отучила удивляться чему бы то ни было.
И, ободренная его неудивлением, она рассказала ему все: как вернулась из Москвы в Берлин, то есть не прямо из Москвы, конечно, ведь уже шла война, поэтому ее отправили сначала в Италию, там она месяц жила под Флоренцией на пустой вилле Медичи, оттуда приехала в Германию и всему Берлину рассказывала потом, что ее полугодовое отсутствие объясняется бурным романом с потомком древнего рода знаменитых отравителей, ради которого она бросила все, прервала артистическую карьеру…
Обо всем она рассказала Леониду без жалости к себе, даже о том, ко скольким высокопоставленным немецким дипоматам и офицерам была благосклонна. И только о ребенке, оставшемся в Москве, не сказала ни слова, хотя именно он был единственным крючком, на который ее еще можно было поймать. Они и поймали – не на честолюбие уже, не на страсть к авантюрам, а только на обещание, что после войны отдадут ей дочь и отпустят восвояси, дадут возможность жить в Париже и не станут больше тревожить.
Про Париж она, впрочем, все же сказала.