Напрасные совершенства и другие виньетки - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«К чему эта свинья так прикована? – полюбопытствовал доктор. – Что размечает он карандашом так яростно?» Обходя с дровами письменный стол, он заглянул вниз из-за плеча читающего. На столе лежали книжечки Юрия Андреевича в Васином раннем вхутемасовском издании”.
Сквозь презрение Живаго (и стоящего за ним Пастернака) к недостойному читателю проглядывает злорадное смакование желанного авторского успеха.
Аналогично построено горделивое заявление Лимонова о свидетельствах популярности его прозы, поступающих из самых неожиданных источников:
“Я рад, что, как мне рассказывали, дети Солженицына читают Лимонова, запершись от отца в туалете”.[66]
К сожалению, в нашей неверной области дело с предъявлением юбки (наведением телескопа на новую планету, демонстрацией изобличающей улики, получением небесной рецензии на несгораемую рукопись) обстоит не очень. Тем более, когда речь идет о покойных классиках. Какие-то “загадки Н. Ф. И.” иногда разгадываются и сходятся с ответом, но это, в общем-то, редкость. Так, моя находка про Трике все еще ждет авторского подтверждения.
Вроде бы, легче, как показала переписка Пастернака и Рильке, с еще живыми кумирами. Но они ведь могут и возразить. Так, Ахмадулина охотно признала вероятность влияния подсунутого ей “Перед зеркалом” Ходасевича на ее “Это я…”. А вот Аксенов решительно отмахнулся от предположения, будто его Володька Телескопов мог быть обязан своей безнадежной оторванностью от реальной Халигалии бабелевскому Казанцеву из “Гюи де Мопассана”, никогда не бывавшему в досконально известной ему Испании. Аксенов без стеснения заявил, что этого рассказа Бабеля вообще не читал.
Более интересные возможности предоставляет промежуточный случай – медлительная посмертная публикация текстов недавно скончавшегося классика. Тогда есть шанс сначала объявить о чудесной разгадке его секретов, а потом получить удостоверение ее правильности из его загробных уст. И не слишком опасаться последующих возражений с его стороны, хотя, конечно, всякое бывает.
В 1984 году, на конференции по Пастернаку в Иерусалиме, я сделал доклад о “коллаборационизме” пастернаковского отрывка 1931 года “Мне хочется домой, в огромность…”, с его приятием упряжи социализма, и о типовых ходах как “поддачи соблазну” быть заодно с правопорядком, так и его “саботажа”.
Один из ходов – “опора на традицию, выдача нового за привычное старое”, но “«приятие нового» происходит в компромиссных, а не крайних формах <…> не [на] «классовой» основе”. Стихотворение представляет “попытку поэта «продать» – читателю, а главное, самому себе – <…> малопривлекательную упряжь социализма. <…> Подобно тому, как цыганка сначала завоевывает доверие клиента, угадав его прошлое, и лишь затем переходит к предсказанию будущего, путь в строящееся, новое, чужое прокладывается через домашнее, привычное, знакомое – <…> через картины московского быта и пейзажа. <…> [Г]русть, наводимая собственной квартирой, это грусть «своя», приемлемая, даже сладкая. <…> [П]оследовательность совершенно привычных картин <…> усыпляет бдительность читателя”.[67]
Тогда это звучало вызывающим – по тону и по существу – наездом на не совсем почтенные творческие стратегии покойного поэта, окруженного атмосферой диссидентской святости. Тем не менее некоторое признание, до какой-то степени небесное, я получил сразу.
После заседания ко мне подошел сам Виктор Эрлих, автор хрестоматийной книги “Russian Formalism” (1954), ныне покойный, а тогда вполне живой и бодрый, и сказал: “It’s one of those papers when you can say that after it the poem will never be the same” (“Это один из тех докладов, когда можно сказать, что после него стихотворение уже не останется, каким было”). Подошел и тоже теперь уже покойный Андрей Донатович Синявский, чтобы попросить текст для “Синтаксиса”.[68]
Но через пять лет меня прочли и собственно на небе. Оказалось, что скрытые мотивы Пастернака были вычитаны мной из текста правильно, почти, так сказать, дословно. Вот что, оказывается, сам поэт писал К. Федину 6 декабря 1928 года (т. е. за три года до “Второго рождения”), по поводу другого своего “приспособленческого” сочинения:
“Когда я писал «905 год», то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки со временем. Мне хотелось втереть очки себе самому и читателю <…> дать в неразрывно сосватанном виде то <…> ссора чего возведена чyть ли не в главную заслугу эпохи <…> связать то, что <…> прирожденно-дорого мне <…> с тем, что мне чуждо, для того, чтобы, поклоняясь своим догматам, современник был вынужден, того не замечая, принять и мои идеалы”.
Письмо было впервые опубликовано в 1990 году.[69]
В дальнейшем пастернаковский коллаборационизм начала 1930-х стал, отчасти с моей подачи, общим местом пастернаковедения.
Но, повторяю, дожидаться одобрительных кивков из загробного мира в общем случае не приходится. Тем ценнее внимание современников, не обязательно даже хвалебное. На эту тему у меня есть любимая история, рассказанная моей доброй московской знакомой Н.
На заре перестройки я приехал из Штатов и выступал у них в институте. Н. сидела рядом с коллегой, который для порядка пришел на доклад, но моими рассуждениями об интертекстах, по-видимому, не заинтересовался и углубился в чтение захваченной на такой случай книжки. Н. периодически толкала его в бок, он не реагировал, и она наконец спросила, что он такое увлекательное читает.
– Жолковского, – сказал он, – помнишь, ты мне рекомендовала по семантике.
– Так это же, – она мотнула головой в сторону сцены, – и есть Жолковский.
– Как? Вот это, – он кивнул на книжку, – и это, – он кивнул на сцену, – один и тот же Жолковский?!
По-моему, Живаго отдыхает.
Есть мнение, что все давно написано, так что ничего нового сочинять не надо, можно расслабиться и наслаждаться имеющимся. Если же руки очень чешутся – заняться монтажом наличных текстов, а еще лучше их сокращением. Последнее не только избавляет читателя от излишних, как выражался Толстой, авторских “элукубраций” (вспомним “конспективную лирику” Гаспарова), но может давать и собственный – остраняющий – эффект.