Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мы в письмах с тобой гораздо ближе, чем в жизни. В письме все вспоминаешь и все напишешь, что может быть интересно хоть немножко, а в жизни видимся мало, тебя темные люди завоевывают, и всегда совестно как-то рассказывать обыденные мелочи, а в письме все как будто интересно».
Приведенные документы далеко не исчерпывают всей темы, но одних их достаточно, чтобы увидать озлобленность, с которой Софья Андреевна относилась к тем, кто, удачно или неудачно, но пытался вместе с Толстым перестроить жизнь и осуществить царство Божие на земле. А когда эти настроения проникли в ее собственную семью, ее раздражение достигло крайних пределов.
В середине 1880-х годов яспонолянская молодежь была увлечена крестьянскими работами. Толстые и Кузминские вместе с Львом Николаевичем часто проводили время в поле, помогали ему в работе по постройке хаты для бедной крестьянки, жали, косили, возили навоз.
По этому поводу Софья Андреевна пишет жене художника, Анне Петровне Ге: «Лето, проведенное нами, оставило во мне самое тяжелое впечатление. Мало-помалу все семейство разошлось из дому по работам сельским. Семейная жизнь была вполне разрушена. Домой приходили только ночевать, и то усталые, измученные, молчаливые и часто мрачные от непосильной работы. Я тоже хотела испытать эту работу, а главное, одиночество моей домашней жизни тяготило меня, и я только раз вышла на покос. Но видно нам обоим с Львом Николаевичем было дано от Бога предостережение: не искушай Господа Бога твоего. Не тот труд указан нам был Богом, – и вот мы оба заболели. Сначала слегла я и проболела недель пять, потом вы знаете все, что было с Львом Николаевичем. В болезнь его опять пришлось часто горько: то не хочет одного доктора, то не хочет другого, то одни глупости, то вред будто ему делают. И так пробилась около 10 недель. Под конец Лев Николаевич стал кроток, покорен и благоразумен. Теперь он и мясо ест и принял опять свой барский вид, спокойный, чистый; иногда музыкой занимается, иногда детьми; сидит и говорит с нами, семьей, охотнее, и я в нем нахожу все чаще и чаще того Льва Николаевича, за которого я шла замуж и которого так долго любила. Но долго ли, вот вопрос. Опять начнется возка навоза, работа непосильная в поле, и опять он уйдет от нас».
Спустя 10 дней она отмечает в дневнике: «Все в доме, особенно Лев Николаевич, а за ним, как стадо баранов, все дети, навязывают мне роль бича. Свалив всю тяжесть и ответственность детей, хозяйства, всех денежных дел, воспитанья, всего хозяйства и всего материального, пользуясь всем этим больше, чем я сама, одетые в добродетель, приходят ко мне с казенным, холодным, уже вперед взятым на себя видом, просить лошадь для мужика, денег, муки и т. п. Я не занимаюсь хозяйством сельским, – у меня не хватает ни времени, ни уменья, – я не могу распоряжаться, не зная, нужны ли лошади в хозяйстве в данный момент, и эти казенные спросы с незнанием положения дел меня смущают и сердят. Как я хотела и хочу часто бросить все, уйти из жизни так или иначе. Боже мой, как я устала жить, бороться и страдать. Как велика бессознательная злоба самых близких людей и как велик эгоизм! Зачем я все-таки делаю все? Я не знаю; думаю, что так надо. То, чего хочет (на словах) муж, того я исполнить не могу, не выйдя прежде сама из тех семейных, деловых и сердечных оков, в которых нахожусь. И вот уйти, уйти, так или иначе, из дому или из жизни, уйти от этой жестокости, непосильных требований – это одно, что день и ночь у меня на уме. Я стала любить темноту. Как темно, я вдруг веселею; я вызываю воображением все то, что в жизни любила, и окружаю себя этими призраками. Вчера вечером я застала себя говорящей вслух. Я испугалась, не схожу ли я с ума? И вот эта темнота теперь мне мила, а ведь это смерть, стало быть, мне мила?»
Работы по деревне были для всех только здоровым развлечением. Уставая, они скоро отходили от дела, и лишь одна младшая дочь Толстых, шестнадцатилетняя Мария Львовна, разделяла интересы отца, пыталась жить по его идеалам.
Она «была худенькая, довольно высокая и гибкая блондинка, фигурой напоминавшая мою мать, – сообщает И. Л. Толстой, – а по лицу, скорее похожая на отца, с теми же ясно очерченными скулами и с светло-голубыми глубоко сидящими глазами. Тихая и скромная по природе, она всегда производила впечатление как будто немножко загнанной. Она сердцем почувствовала одиночество отца, и она первая из всех нас отшатнулась от общества своих сверстников и незаметно, но твердо и определенно перешла на его сторону. Вечная заступница за всех обиженных и несчастных, Маша всей душой ушла в интересы деревенских бедняков и, где могла, помогала своими слабыми физическими силенками, и, главное, – своим большим отзывчивым сердцем».
На тему о дружбе, о любви между Львом Николаевичем и Марией Львовной можно многое рассказать, но мы ограничимся лишь двумя цитатами из документов того времени.
Касаясь в письмах своей семейной жизни, Лев Николаевич противопоставляет дочь Машу всем остальным детям; она его отдохновение, единственная надежда. – «Я живу хорошо: очень много больше всех годов работаю в поле с девочками, особенно с Машей, которая самая большая моя радость». «Живу я хорошо. Из детей моих близка мне по духу одна Маша. А те, бедные, только тяготятся тем, что я торчу перед ними, напоминая им о том, чего требует от них и совесть».
Но Софья Андреевна совсем иначе воспринимает необычные наклонности дочери. Она с негодованием и даже брезгливостью относится к ним. Для Льва Николаевича Мария Львовна – самая близкая из детей, для Софьи Андреевны – последняя из всех.
«У нас сегодня… неприятно, – сообщает она сестре. – Вхожу утром в столовую кофе пить, вижу стоит Левочка, стакан чаю в руках и кричит на Таню. Я спросила, что такое; оказывается, что Илья и Машка напели отцу, что вечер – скука, что они против, что неизвестно для кого я делаю вечер и т. д. Таня в это время приехала и сказала, как она всегда искренна, что ей это очень весело и что она не понимает, как девочке 16 лет может быть скучно танцевать. Тогда Левочка что-то в этом нашел (против шерстки погладили) и начал кричать на Таню, что она лжет и проч. Почему лжет, он так и не мог отказать. Я вступилась за Таню, и вышла история. Вечер я расстроила, сказала всем, а эту пейзанскую [!] Машку я еще теперь больше приберу к рукам… Конечно, я очень сердита и начну ездить эти дни в театры, цирки и проч. А Машка будет сидеть дома и ничего завтра не получит, даже не поздравлю ее».
«Маша все так же скрытна, неуловима и бледна. Не ест мяса и очень этим меня сердит».
«Все мои несчастные дети спутаны нравственно совершенно; теперь кризис, и они колеблются, куда и как идти. Прежде они были под гнетом упреков и проповедей отца, теперь он очень весел, добр, живет по-прежнему и ничего не проповедует. Дети, старшие, конечно, предоставлены сами себе и вот ищут пути… Сегодня был разговор со старшими и потом с Машей и Верой Шидловской. Я внушала вместе с Верой своей Маше, что в тысячу раз лучше быть последовательной, цельной и танцевать в своем кругу и молиться в своей церкви, чем галдеть песни с пейзанками, перенимать их грубые нравы и жить совсем без веры. В конце концов все-таки, замужем или девушкой, придется жить всю жизнь в своей среде, и все вышедшие из нее всегда несчастливы, без исключения. Маша ничего на это не могла сказать, и я надеюсь, потихоньку, но я ее образумлю».