Древо жизни - Генрих Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Граф Адлерберг за двадцать лет придворной службы ни разу не видел государя императора в такой ярости, хотя припадки дикого бешенства случались с государем довольно часто. В этом состоянии он был страшен, много хуже своего отца, императора Николая I, который редко терял самообладание. Старики, помнившие императора Павла, говорили в свое время графу Адлербергу, что Александр пошел в деда. Глядя на улыбающегося, расточающего любезности, прекрасноликого императора, в это трудно было поверить, но в гневе в лице Александра проступали черты злобного мопса, тогда верилось.
— Убийство князя Шибанского подрывает самые основы нашей державы! — кричал император. — Мы повелеваем, чтобы убийцы были найдены, преданы суду и повешены!»
— Так! — воскликнул Северин, опускаясь на диван, и, придя немного в себя, сказал укоризненно: — Что же вы, Иван Дмитрич, фамилию-то князя полностью не пропечатали?
— Никак нельзя было! — откликнулся знакомый голос. — Очень уж громкая фамилия, хотя и не известная широкой публике.
— Главное — редкая! — протянул Северин и углубился в чтение.
Берлин — Санкт-Петербург, июль 1878 года
То лето в Берлине было необычайно жарким. Юго-восточный ветер приносил не только горячее дыхание Великой дикой степи, но и потаенный жар поверженной и униженной Порты, и испепеляющий гнев южных болгар, возмущенных тем, что вожделенная Свобода, явившая им свой прекрасный лик в окружении русских братушек, неожиданно поспешила обратно, покорно повинуясь окрику старшей дамы — Большой Политики. И в самом Берлине кипели страсти, главы правительств европейских государств дружно навалились на Россию, требуя смягчить условия уже заключенного в Сан-Стефано мирного договора с Портой, не забывая при этом умыкать в свою пользу кусочки Оттоманской империи, разбитой вдребезги ударом русского кулака.
С окончания Берлинского конгресса минуло уже две недели, но жар его споров еще сохранялся в перегретом воздухе берлинских улиц и раскаленной брусчатке мостовых. Сильнее всего это ощущалось в вокзале, где поддавали жару пыхтящие паровозы и где эхом носились последние берлинские проклятия канцлера Горчакова, потерпевшего на излете жизни и долгой успешной карьеры сокрушительное поражение.
«Эх, князь, князь!» — досадливо подумал стоявший на перроне высокий, благообразный мужчина лет шестидесяти и, сняв шляпу из итальянской соломки, промокнул лоб тонким батистовым платком. Лоб поражал высотой, седые и довольно длинные волосы — густотой, лицо же было вполне заурядным, сам господин в минуты раздражения именовал его «великорусской рожей». Одет господин был в желтоватый чесучовый сюртук и чесучовые же панталоны, широкие ботинки из белой лайки мягко облегали подагрические ноги, бежевый шейный платок довершал картину. Звали господина Иван Сергеевич Тургенев.
В России многие считали его великим писателем, ставя выше модных Льва Толстого и Всеволода Крестовского. В Европе его считали единственным русским писателем, неведомо как народившимся в этой бескультурной брутальной стране, впрочем, известность эта была весьма ограниченной и питалась, в основном, долголетней связью с оперной певицей Полиной Виардо и дружбой с маргинальными французскими писателями — Флобером, Золя, Мопассаном. Наиболее жесткую позицию в этом вопросе занимал сам Тургенев, провал двух последних романов — «Дыма» и «Нови» — сильно подорвал его веру в свое писательское предназначение. «Я готов допустить, что талант, отпущенный мне природой, не умалился, но мне нечего с ним делать», — меланхолично думал он.
Оказавшись в противоречивом положении великого писателя без читателей, довольно, впрочем, распространенном, Тургенев впервые, возможно, задумался о том, что вся его жизнь была соткана из противоречий.
Он был искренним противником крепостничества и как должное принимал слова многих лучших людей России и Европы, что его «Записки охотника» внесли если не решающий, то заметный вклад в отмену этого постыдного пережитка прошлого. В то же время он жил, и весьма неплохо, исключительно доходами от своих немалых имений и в последние годы все чаще сетовал на то, что доходы эти из-за нерадивости крестьян и неумелости управляющих неуклонно падают.
Он искренне любил Россию, но большую часть жизни прожил за границей, не уставая повторять на безупречном французском, немецком, английском и итальянском языках, что он человек русский. Полной грудью он мог дышать только в своем Спасском, но в России он задыхался.
Он был знаком со всем светом, всем говорил высоким тонким голосом любезные слова и слушал с таким видом, точно речи его собеседника открывали ему совершенно новый и необыкновенно интересный взгляд на Россию, на мир и на судьбы человечества. Так он разговаривал с революционерами, с либералами, с консерваторами и только при виде крайних ретроградов свирепел и тотчас от них уходил. Он был искренне расположен к людям, внимателен, тактичен, никогда не отказывал в помощи и содействии даже незнакомым людям и в то же время с большинством старых друзей, да и просто знакомых находился в жестоких контрах и ссорах, не разговаривал и не раскланивался годами. Как это получалось?!
Или вот сейчас: он, искренне ненавидящий русское правительство, так, как ненавидеть его может только настоящий русский писатель и интеллигент, спешит встретиться с главой этого правительства, чтобы сообщить ему важнейшую новость, почерпнутую из приватной беседы. И подслушанный нами досадливый вздох был вызван вовсе не дипломатическим афронтом старого канцлера, а тем, что тот поспешил уехать в Петербург, а не в любимый ими обоими Висбаден, и вот теперь Тургенев вынужден спешить ему вслед, уповая на то, что Горчаков не поедет с докладом к царю в Ливадию. Крым Тургенев не любил. Зачем нужен Крым, если есть Канн?
Неприятный ход мыслей перебило появление на перроне молодой женщины. Она предоставила носильщику и кондуктору право устройства ее багажа, сама же осталась снаружи, не спеша входить в душный вагон. Всегда отзывчивый к женской красоте, Тургенев окинул ее внимательным взглядом. Совсем юная, лет двадцати двух, миловидная, несомненно русская, на что указывало сочетание вздернутого носика, чуть выдающихся скул и дорогого дорожного костюма, от Вотра, безошибочно определил он. Костюм цвета аделаида гармонировал с васильковыми глазами, все вместе с густо-синей краской вагона — прелестно! Он приветливо улыбнулся и слегка наклонил голову. Ответом ему был холодный взгляд.
Вера Павловна, так звали молодую женщину, не узнала великого писателя, да и не могла узнать, ибо, наслышанная, конечно, о нем, пребывала в уверенности, что он уже умер. Тургеневым восторгались papa и mama, муж, глубокий, сорокапятилетний старик, говорил, что он вырос на повестях Тургенева — страшно подумать, как давно это было!
Но по странному извиву мысли при виде «мерзкого старика» на перроне Вера Павловна подумала именно о Тургеневе, точнее, о его посмертном романе «Новь», поднесенном ей одним из ее новых знакомых. «Почему у этого Тургенева все революционеры оказываются какими-то ущербными, физически и психически больными?» — с некоторой обидой подумала она.