С окраин империи. Хроники нового средневековья - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако у этого метода есть недостатки. Первый заключается в том, что каждое свое утверждение Маклюэн сопровождает диаметрально ему противоположным и при этом считает их одинаково верными. В его книге собраны аргументы, с которыми согласился бы не только Зедльмайр, но и вся апокалиптически-интегрированная братия, а также цитаты для китайского марксиста, желающего заклеймить позором наше общество, и убедительные примеры для теоретика неокапиталистического оптимизма. Маклюэна не особо заботит достоверность его аргументов, главное, что они просто есть. То, что, на наш взгляд, является противоречием, для него всего лишь симбиоз. Но раз Маклюэн пишет книгу, он не может отделаться от гутенберговской привычки развивать и последующие доказательства. Только вот их взаимосвязь – плод его фантазии, и он выдает симбиоз аргументов за логическую цепочку. В одной из приведенных выше цитат он так быстро переходит от конвейерной линии на производстве к шовной линии на чулках, что подобное соседство нельзя не воспринять как причинно-следственную связь.
Сочинение Маршалла Маклюэна наглядно демонстрирует, что между исчезновением конвейерной линии и исчезновением чулочного шва нельзя ставить слово «следовательно» – по крайней мере, его не должен использовать автор, им может воспользоваться только реципиент, который заполняет лакуны цепочки с низкой определенностью. Хуже всего, что в глубине души Маклюэн жаждет убедить нас в необходимости этого «следовательно» в том числе, поскольку он знает, что по гутенберговской привычке мы машинально оперируем категориями следствия, стоит нам взять в руки лист бумаги и прочитать две фразы, напечатанные по соседству. Следовательно, он жульничает, как и Зедльмайр, утверждающий, что микроскопия – это потеря середины, и как сумасшедший, твердящий нам про семь спичек. Ему необходима экстраполяция, и он коварно подсовывает ее нам под шумок. Cogito interruptus предстает перед нами во всей красе, причем он не был бы interruptus, если бы не упорствовал, что он cogito. Однако книга Маклюэна целиком и полностью строится на противоречии, когда cogito отрицает самого себя, оперируя доводами отрицаемой рациональности.
Если на наших глазах возникает новое измерение интеллектуальной и материальной жизни – или оно, с его шириной и глубиной охвата, уже возобладало, – как-то странно писать книгу о возникновении того, что провозглашает несостоятельность любой книги; или же беда нашего времени заключается в слиянии новых измерений интеллекта и восприятия с прежними, на которых до сих пор зиждутся все наши способы коммуникации (включая телевизионную коммуникацию, которая изначально была организована, проработана и спланирована в гутенберговской системе координат), и тогда задача исследователя (пишущего книги) заключается в осуществлении этого посредничества, а именно в переводе всеохватной глобальности на точный и логичный язык гутенберговской рациональности.
Не так давно Маклюэн высказал предположение, что пришло время прекратить писать книги: в своей новой «не книге» «Средство коммуникации есть сообщение» он предложил такую модель повествования, в которой слово сплавлялось бы в одно целое с изображением, а логические цепочки синхронно замещались визуально-вербальным набором разрозненных данных, вихрем обрушивающихся на разум читателя. Сложность в том, что для полного осмысления «Средства коммуникации» необходим ключ, а ключом как раз является «Понимание медиа». Маклюэн признает, что процесс, свидетелями которого мы становимся, нуждается в пояснении и рациональном подходе, но стоит самому автору подпасть под влияние cogito, как всякое сопротивление становится бесполезным.
Первой жертвой этого двусмысленного положения становится сам Маклюэн. Ему мало просто упорядочить разрозненные данные и убедить читателя в их связности. Время от времени он предъявляет нам факты, с виду никак между собой не связанные и противоречащие друг другу, но, по его мнению, объединяемые при помощи логики, только он так и не отваживается нам эту логику продемонстрировать. Прочитаем, к примеру, следующий фрагмент, который мы разбили на несколько частей, предварив каждое новое утверждение цифрой в скобках:
Кажется внутренним противоречием, что способность нашего аналитического западного мира дробить и разделять должна проистекать из акцентирования визуальной способности.
(1) Ведь то же самое визуальное чувство отвечает и за привычку видеть все вещи непрерывными и связными.
(2) Фрагментирование посредством визуального акцента проявляется в том обособлении временного момента или пространственного аспекта, которое не способны осуществить ни осязание, ни слух, ни обоняние, ни движение.
(3) Навязывая невизуализируемые взаимосвязи, являющиеся результатом мгновенной скорости, электрическая технология сбрасывает с трона визуальное чувство и возвращает нас в царство синестезии и тесного взаимопроникновения других чувств.
Давайте теперь перечитаем этот туманный пассаж, заменив цифры следующими связующими словами: 1) В сущности; 2) Тем не менее; 3) Напротив. Теперь в этом умозаключении появляется смысл, по крайней мере чисто формально.
Однако эти наблюдения относятся исключительно к повествовательной технике. Куда хуже, когда автор расставляет самые настоящие аргументационные ловушки – их можно объединить в одну группу и позаимствовать название для нее из схоластической терминологии, наверняка хорошо известной такому опытному комментатору святого Фомы, как Маклюэн, и служащей ему примером для подражания: это неточность в суппозиции[439] терминов, то есть неточное определение.
Благодаря гутенберговскому человеку и предшествовавшему ему человеку грамотному мы по меньшей мере способны наделять используемые термины точными определениями. Отказ от точного определения для большего «вовлечения» читателя, конечно, может быть специальным приемом (взять, к примеру, намеренную неопределенность поэтического языка), но во всех остальных случаях это фокус в духе Песочного человека[440].
Не будем говорить о беззастенчивой подтасовке коннотаций различных терминов: так, горячий у Маклюэна означает «допускающий критическое отстранение», а холодный – «побуждающий к участию», визуальный – «алфавитный», а тактильный – «визуальный», отстранение – «критическое обязательство», а участие – «галлюцинаторный отказ от обязательств» и т. п. Это наглядная иллюстрация умышленного воспроизведения терминологии ради провокации.
Мы же в качестве примера рассмотрим куда более сомнительные махинации с определениями. В корне неверно, что «средства коммуникации, как и метафора, трансформируют и передают опыт». Такое средство коммуникации, как устная речь, передает опыт в иной форме, поскольку является кодом. Тогда как метафора – это замена одного термина другим, которая существует внутри кода и основана на сходстве, вначале установленном, а потом скрытом. Но за определением средства коммуникации через метафору скрывается неразбериха с определением самого средства коммуникации. Формулировка, что это «наше расширение вовне», мало о чем говорит. Если колесо расширяет возможности ступни, а рычаг – руки, то алфавит, в соответствии с особыми принципами экономии, ограничивает возможности речевых органов для обеспечения кодификации переживаемого опыта. Печатное слово и язык – это два совершенно разных средства коммуникации. В отличие от письменного высказывания, печатное слово не вносит никаких изменений в кодирование опыта, однако способствует его распространению и развитию точности, стандартизации и пр. Вывод, что «язык делает для интеллекта то же, что для ступней и тела колесо. Оно позволяет им перемещаться от предмета к предмету с большей легкостью и скоростью, но со все меньшей и меньшей вовлеченностью», больше похож на реплику из комической интермедии.