Книга прощания - Юрий Карлович Олеша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяйку закололи в этом доме. Так что до появления убийц я уже слышал их, почти видел — за несколько лет.
Хозяина расстреляли, расстреляли — как он и предчувствовал это.
Ее убийство окружено тайной. Убийцы проникли с улицы через балкон. Она защищалась. Говорят, что ей выкололи глаза. Она умерла, привезенная «скорой помощью» в больницу, от утраты крови. Похоронили ее, так сказать, в полицейском порядке, но одевала ее для гроба балерина Гельцер[183].
Перед их гибелью они прощались со мной в моем сновидении. Подошли к какому-то окну с той стороны, с улицы, и, остановившись перед темным, но прозрачным для меня окном, поклонились.
Что это такое все же — мое появление в мире, мое существование в нем и необходимость из него уйти? Подумать, в миллионах лет и пространств существует хрусталик и моей жизни.
Кроме меня, живут разнообразнейшие живые создания. Например, тот странный жучок, который перебирается с кочки на травинку, когда бывает момент, когда он вдруг встает почти отвесно и когда понятно, почему он именно перебирается, а не быстро движется — он щит, крохотный щит, который тяжело поднимать на почти невидимых ножках. Как он называется, этот жук-щит? Я иногда думаю, что и ему дана жизнь — та же жизнь, что и мне, именно та же, потому что вряд ли существуют иные формы жизни, кроме единственной — жизни в смысле ощущения «я живу».
Народный артист Качалов идет вечером по Камергерскому переулку в театр играть «Воскресение»[184]. Осень. Я иду навстречу. Мы раскланиваемся. — Здравствуйте, Юрий Карлович! — говорит он знаменитым баритоном и широко снимает фетровую шляпу. Фетровым кажется и пальто его. Лампы освещают голубую волну кашне. Не было в моей жизни человека деликатней, чем Василий Иванович Качалов. Толпа спешит на спектакль. Росту я маленького, в толпе не видно меня, я иду под окнами, но он замечает и узнает меня.
13 ноября
Письмо из Малого театра с сообщением, что у них есть ко мне деловое предложение. Фигурирует фамилия П. А. Маркова[185]. Не по поводу ли «Трех толстяков»?
Атмосферически осень проходит легко. Хотя что это значило бы — атмосферически тяжело проходящая осень?
В городе осень — в большом городе, в столице, — всегда приятна.
Когда читаешь воспоминания о Чехове, убеждаешься в том, что его болезнь была сильно заметна. Описание его наружности последних лет — это описание больного, очень больного, до физиологических уродливостей, человека, — например, прилипшие к потному лбу волосы. Или это просто написано глупыми людьми. На портрете Браза (1904 год) у него щеки почти притерты к костям. Бедный, великий, глубоко чтимый мною Чехов! Как смею я изощряться по поводу болезней твоих, твоего страдания!
19 ноября
Плохо, совсем плохо. Или усталость, или конец. Устал, очень устал.
Репетиция в Малом с Межинским[186]. Какой великолепный артист! Ни с чем не сравнимое ощущение — следить, как он выписывает образ, вот именно — исполняет роль. Это письмо по... по чему? По воздуху! Ах, как пленительно! Вдруг мощная нота из глубин груди. Он не похож на тех актеров, о которых хочется сказать, что как раз они-то настоящие. Это актер-поэт, нет — художник. Да актер ли это? Трудно определить то, что делает Межинский. Вот именно — письмо! Он волшебник. Вероятно, преувеличиваю.
В первый раз я его увидел в Харькове в 22-м. Он играл Меттерниха в «Орленке». Долго потом мы вспоминали с Катаевым его интонацию при виде треуголки: «Легендарная!»
30 ноября
В Малом театре комфортабельно, чисто, гордо, роскошно. Женщина, отнимающая у выхода ваш пропуск, встает перед вами. Как видно, это накрепко приказано ей: когда проверяешь пропуск, вставай. В самом деле, приходят писатели, артисты из других театров, приходят высокопоставленные военные и штатские.
Сидишь за круглым столом, где напротив сидят Марков, Межинский. Межинский читает пьесу.
Здесь все хорошо устроены, получают крупные оклады. Очень вежливы поэтому друг с другом. В самом деле, всем хорошо, почему не поддерживать этот статус-кво?
Может быть, попробовать устроиться в Малый театр актером? Игра курьеров. А что же, помогли бы устроиться. Получал бы спокойно жалованье. Надевал бы парик, от которого пахнет клеем.
Когда-то я загримировался стариком, и юная женщина, которая меня любила (юного же!) ужаснулась:
— Боже, какой ты страшный!
Теперь я постоянно в этом гриме.
Впрочем, Суворов стар — урод ли? Весь в голубом, в звездах орденов, с двумя белоснежными вихрами...
1 декабря
О том, что убит Киров, я узнал утром в Одессе, в Лондонской гостинице. Это было двадцать лет тому назад. Понимаю ли я смысл этой фразы? Нет, не понимаю. Двадцать лет — это сердцевина жизни, фактически сама жизнь... Так ли это? Никитенко[187] в дневнике пишет, что это треть жизни. Смотря какая треть... Это средняя треть, самая вкусная. Так ли это? Самая ли вкусная?
Кстати говоря, производя все эти рассуждения, я забываю, что сейчас я живу в третьей (по Никитенке) трети своей жизни.
Нет, все же я ничего не понимаю! Очевидно, время есть величина непостоянная. Очевидно, оно движется, то ускоряясь, то более медленно. Иногда, по всей вероятности, двадцать лет протекает скорей, чем один день. Во всяком случае, я заметил с совершенной отчетливостью, что ранние утренние часы движутся скорее, чем наступающие после одиннадцати-двенадцати часов. Я однажды сел за стол в шесть часов и, встав, на мой взгляд, через час, увидел, что на часах уже двенадцать. То есть я просидел за столом шесть часов, совершенно этого не почувствовав. А в течение шести часов не утренних, а наступающих во второй половине дня, — и обедают, и отдыхают, и одеваются к приходу гостей, и ждут гостей...
Как бы там ни было, прошло двадцать лет. Это было вчера!
2 декабря
С моей эспланады виден купол неба в алмазном блеске зимы. Серп луны, чуть пониже — звезда. Какая? Где-то я писал о морозе, неподвижном, как стена. Это хорошо сказано. Ужасно пессимистические отрывки, в которых указанное описание. Неужели, старея, становишься более спокойным? Кто