Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Резкий стук. Грохот. Сдавленный голос, что-то бубнящий.
Тася резко вскинулась. Мгновенное головокружение. Она поняла, что уснула. Голова закружилась ещё сильнее, рот наполнился солоноватой кровью от прокушенной губы. Она слишком хорошо знала, что сейчас будет.
Сзади, в темноте веранды опять послышалась возня и какое-то мычание. Наконец скособоченной, кривой тенью в кухню ввалился Вася. Как мешок. Его фигура распадалась на глазах, словно нелепая аппликация. Он прислонился спиной к дверному косяку, попадая ногой на ногу, старясь снять ботинки.
— А, с-с-с… А-а-а, с-с-сука… Ща-з-з-з. Да-а-а, сейчас.
Он с усилием пытался зацепить каблук левого ботинка о носок правого. Ноги заплетались и ватно обмякли, будто бескостные. Наконец он наклонился, вихляясь и раскачиваясь, Он прижался задом к двери, но дверь медленно раскрылась, и он грузно, с грохотом повалился, оборвав старое пальто с вешалки. Пальто упало ему на голову, и Вася начал срывать его.
— А-а-а, кур-р-рва. Курва, твою ж мать! А-а-а!
Пальто полетело в угол кухни, к вешалке с полотенцами.
Тишина.
Он сидел на полу, в углу возле входной двери, среди разбросанной обуви и шарил руками в поисках какой-нибудь опоры, силясь встать.
Бесполезно. Наклонившись вперед, он стал развязывать шнурки на яловых флотских ботинках. Набухшие от сырости шнурки были слишком крепко завязаны. Но он зацепил кончик шнурка на правом ботинке и узел сам распался.
— А-а-а, что?! Знай наших. Флот! А-а, кур-р-вы, думали — выйдет у вас?! Выйдет? С-с-суки! Думали, на берегу сдохну? Сдохну, как собака? Н-н-нет, с-суки!
Он попытался развязать второй заузлившийся шнурок, но не смог, тогда он зацепил пальцем и порвал его, как нитку.
— А-а-а, кур-р-рвы! На рейде большом! Суки… Опять тишина… И… — он повалился на бок, шаря руками по стенам, вымазываясь в побелке. — И мор-р-ре окутал туман! Споём! Седой боевой капитан…
Он сидел на полу, его глаза, потерявшие свою стальную синеву, были залиты запойными дешёвыми слезами…
…Уже два года, как Вася пытался собраться и справиться со своей сухопутной жизнью. Он никогда не думал, что будет вот так, так дёшево задыхаться. Всё, что он умел, всё, что он любил, чем бредил, чем дышал и жил, море, которое его не убило в войну, это море давало ему надежду, это море теперь было где-то там, там, далеко, где остались и боль, и шрамы, и пули, удары, ожоги, контузии, чёрная шевиотовая форма, тяжесть кортика на боку, звон в груди навстречу полотнищу флага, поднимавшемуся по флагштоку из утреннего тумана и малиново загоравшемуся в утренних лучах, слова присяги, падающая на голову смерть, скалы и обрывы, где его так часто старались убить, золото нашивок, запах моря, так тихо дышащего, как женщина в сладкой дрёме, — всё закончилось, как сон.
Бред, бред, невозможный бред. Он — кадровый офицер. И без моря. «Товар-р-рищи офицеры!» Только два года назад, в 1953-м, на сборах в Феодосии, он так много слышал о будущем, о дальних походах, о новых кораблях, о новом оружии. Сколько же они учились и до хрипоты спорили в кубриках — они, боевые офицеры. Учились снова делать свою работу, как всегда привыкли…
К чёрту. Все кончено.
Alles.
Он чувствовал себя голым, сдавая оружие, расписываясь в бесконечных бумажках. Рядом с ним такими же тенями, стараясь не встречаться глазами, расписывались другие офицеры, знакомые и незнакомые. Это было так невыносимо, господи, как же это было невыносимо унизительно — выйти за ворота базы, идти с чемоданчиком, налегке, идти никем, оставляя за спиной то единственное дело, которое он любил всем сердцем, в которое врос. Это было невозможно! Невозможно, невозможно…
Он прекрасно помнил возвращения из походов, те прыжки пули под сердцем, когда он выпрыгивал из попутки, весело бил по крылу, договариваясь с белозубым курносым водителем. Такое долгое, такое очень морем просоленное ожидание растягивало секунды на часы, он помнил, как навстречу ему рыжим огоньком выпрыгивала Зосечка. И быстрые сборы. Он подхватывал на руки весело хохочущую пухленькую дочку. А мама смотрела на них и утирала слёзы. И он сажал Зосечку на плечи, целовал мокрые мамины щеки, подхватывал свой чемоданчик, узелок с Зоськиными вещами и бежал к воротам, за которыми уже сигналил водитель. А из-за забора смотрели соседки и смеялись, что-то кричали Ульяне, любуясь такой вот ловкостью молодого офицера и его дочки. А потом они сидели в кабине; Зосечка, не замолкая, рассказывала ошалевшему шоферу все подробности жизни её многочисленных котов, кошек и котят, хвасталась папочкой, играла с Васиным орденом, намертво прикрученным к кителю, гладила его щёки, тёплым, господи! каким тёплым клубочком она прижималась к его груди… И сердце пыталось стучать тише, чтобы не разбудить толчками уснувшую дочку.
Машина пылила по проселкам, бренчала по брусчатке на Житомир, солнце раскаляло кабину, водила крутил головой, терпел, не курил, ребёнка жалел, спрашивал, на каком фронте, где получил тяжёлое, о ранениях средней тяжести и не говорили, как о мелочах. Да рассказывали друг другу простые и от того страшные, за горло берущие истории, такие, которые можно рассказать только случайному попутчику, зная, что никогда уже не встретишь этого человека, на мгновение, на минутку, на короткий час, всего один час жизни становящегося близким. Близким, потому что понимал. Понимал потому, что без слов мог угадать то, что спрятано за словами, за паузами, за тишиной, за блеском глаз. И объединяло их ещё и любопытство. Простое человеческое любопытство и участие — узнать, как это? Что