Еретик - Мигель Делибес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сиприано заметил, что спор зашел слишком далеко и теперь будет непросто перевести разговор на другие предметы. Иезуит постарше нарочито спокойным голосом постарался уверить присутствующих, что Лютер умирал, беснуясь, и был утащен в могилу самим дьяволом. Дон Хуан де Акунья, вне себя от гнева, задал вопрос: откуда это ему известно? А когда иезуит ответил, что прочел об этом в книге, изданной в Германии, иронически заметил, что Германия — страна свободная и посему там могут публиковаться вещи достоверные и не столь достоверные, так как по имеющимся у него сведениям смерть реформатора была воистину образцовой. Тогда молодой иезуит перешел к женитьбе Лютера, к его незаконной связи с монахиней, покинувшей монастырь… «Истинное святотатство, — сказал он, — поскольку оба давали обет безбрачия». Это утверждение Акунья опроверг, заявив, что запрет священникам жениться относится к позитивному праву, то есть запрет был решением Собора, так что другой Собор мог его снять, что и сделала, к примеру, греческая Церковь. Спор накалялся, одно цеплялось за другое, в чем спорившие уже не отдавали себе отчета. Акунья начал опровергать непогрешимость пап, ссылаясь на намерение Павла IV отлучить от церкви Императора. В этот момент Сиприано Сальседо, сознавая, что Акунья метит прямо в Орден Игнатия Лойолы, поднялся со скамьи и, перекрывая своим голосом другие голоса, попросил спорящих сменить тему и тон, так как остальным присутствующим не нравятся ни содержание, ни форма спора: они пришли знакомиться с новым учением, а не выслушивать неподобающий обмен оскорблениями. Послышались робкие аплодисменты. И тут к удивлению собравшихся дон Хуан де Акунья, возможно, осознавший, что хватил лишнего, что его поведение скандально, внезапно встал, отодвинул скамью, на которой сидел, подошел к двум иезуитам и попросил у них прощения. Но мало этого: он объяснил, что его брат — член Ордена и что он привык пикироваться с ним таким вот образом, но у него по сути нет никаких еретических мыслей, он сам не верит в то, о чем говорил, и что все началось с невинной шутки над послушницей Антонией дель Агила, с которой он дружит и к которой испытывает давнюю приязнь. Послушница подтвердила его слова кивком головы и улыбнулась, а иезуиты, не желая уступить в этом неожиданном состязании хороших манер, вскочили с мест, приняли объяснения дона Хуана и начали хвалить вклад его брата в дела Ордена Иисуса: «Он — великий богослов», — сказали они в один голос, сочтя инцидент исчерпанным и выразив надежду, что дон Хуан более не будет вести себя на людях подобным образом.
Сиприано Сальседо решил прервать свою поездку. Угнетенный сценами, при которых ему пришлось присутствовать, и озабоченный болезнью Огонька, который вновь начал задыхаться, поднимаясь на небольшой холм, он вернулся в Вальядолид, отложив до лучших времен посещение Торо и Педросы. Ему надо было срочно сообщить Доктору о результатах своего путешествия. По его мнению, Кристобаль де Падилья, в конечном счете, слуга, был не вправе действовать по своей собственной инициативе, а они не должны были допускать его взрывоопасного союза с Педро Сотело. Произошедшее в Альдеа-дель-Пало было серьезным сигналом. Если бы не благоразумие иезуитов, Инквизиция в эти часы уже шла бы по его следу. Иными словами, они подвергались необоснованному риску. С другой стороны, Доктор должен незамедлительно связаться с доном Хуаном де Акунья и попридержать его язык, подставляющий организацию под удар. Его безрассудных речей в Альдеа-дель-Пало с лихвой хватило бы для вмешательства Инквизиции. Многие другие, значительно более благоразумные и умеренные, и те уже ожидают приговора суда в тайных застенках. Дон Педро Сотело, чересчур беспечный, должен немедленно покончить с этими безумными сборищами. Члены Ордена иезуитов странствовали парами, и, в согласии с указаниями Ордена, невоздержанность одного уравновешивалась терпимостью другого. Поведение парочки в Альдеа-дель-Пало, без сомнения, было на удивление слаженным и вполне понятным, если учесть, что этот военизированный Орден создавался именно для защиты католицизма. Нужно также принять во внимание — в качестве благоприятного обстоятельства — членство брата дона Хуана в Ордене. Если бы не оно, вполне возможно, что парочка иезуитов не была бы столь снисходительной. Задор дона Акуньи вместе с его молодостью и биографией его брата подвигли парочку не принимать слишком всерьез его слова и, наконец, удовлетвориться его объяснениями. В любом случае, сцена была столь рискованной, что Сальседо, как только собрание разошлось, оседлал лошадь и, пренебрегая приглашением Педро Сотело имеете перекусить, не попрощавшись ни с Акуньей, ни с Кристобалем де Падильей, отправился в Вальядолид. Вызывающе откровенные слова, сказанные в споре, жгли ему нутро. Он рвался побеседовать с Доктором и, завидев с вершины холма замок в Симанкасе, вздохнул с облегчением. Но именно в этот миг конь споткнулся, или же из-за усталости у него внезапно подогнулись передние ноги, затем — задние, и он рухнул наземь в зарослях тимьяна, с печальным взглядом, с пеной у рта, тяжело дыша. Встревоженный Сиприано Сальседо спешился и дружески похлопал Огонька по спине. Весь в мыле, конь задыхался, ничего не видя и ни на что не реагируя. Из его рта вместе с пеной исходили жесткие горловые хрипы. Сиприано сел рядом, возле колючего дрока, чтобы дать коню отдохнуть. У него сложилось впечатление, что Огонек тяжело болен. Он подумал о Храбреце, лежавшем в крови в винограднике в Сигалесе, как о том рассказывал дядя Игнасио. Огонек наклонил голову и слабо заржал. Это предсмертные хрипы, подумал Сиприано. Но несколько мгновений спустя, сделав усилие, конь встал на ноги, и Сальседо повел его за поводья до Симанкаса. Он напоил его, на старом мосту вновь сел в седло, и конь довез свою легкую ношу до Вальядолида. Висенте чистил конюшню и, едва увидев их, понял, что конь болен. «Уже три дня, как он слаб, хрипло дышит и ничего не ест», — пояснил Сиприано. И добавил:
— Завтра, когда он отдохнет, отведи его к Аниано Доминго, в Риосеко. Пусть он скажет, излечима ли болезнь. Проведи ночь в Ла-Мударре и смотри, чтобы конь не устал. Я не хочу, чтобы он страдал.
Висенте смотрел в глаза Огоньку, безостановочно похлопывая его по шее. Он видел, что хозяин колеблется, открыл было рот, но промолчал. Видно, не решился говорить. Наконец, он услышал:
— Если Аниано скажет, что надежды нет, прикончи его. Да, одним выстрелом в белое пятно между глаз. И еще одним — чтобы не мучился — в сердце. Перед тем, как закопать, убедись, что он мертв.
Его удивило, как его встретила Тео, ее напрягшееся лицо, крики, слезы, резкость движений. Ее состояние ухудшалось на глазах, причем ситуация усугублялась по мере того, как возбуждение Тео переходило в новую фазу. Поначалу ему не удавалось даже понимать жену: она что-то сбивчиво, бессвязно бормотала, путая слова. Он ее не понимал, вернее, Тео и не старалась быть понятой. Они были одни в спальне, но Тео не ложилась в постель, а ходила по комнате взад и вперед, произнося загадочные слова, среди которых были и те, в которых Сиприано виделся какой-то смысл: окалина, забыл, последняя возможность. Она обвиняла его в чем-то, не объясняя, в чем конкретно. Шаг за шагом, словно медленно учась говорить, Тео начала соединять одно слово с другим, понемногу уточняя свою речь. Ее зрачки были твердыми, как стекло, в них еще что-то теплилось, хотя уже не было ни проблеска сознания. Но ее слова, выстраиваясь в ряд, обретали смысл: она говорила о его забывчивости, об окалине серебра и стали, о безразличии к советам доктора, о слабости штучки, о ее бесплодных усилиях заставить его что-то предпринять. Пока это были только слова; казалось, она пыталась вразумить его, и Сиприано продолжал присоединять одну еe фразу к другой, как если бы разгадывал головоломку. Наконец настал момент, когда в его мозгу все прояснилось: то ли по забывчивости, то ли — что казалось более вероятным — чтобы его испытать, Тео не положила мешочек с окалиной серебра и стали в его багаж. А по его возвращении она, улучив минуту, проверила узелок с вещами и убедилась, что он ничего взамен не купил. Выходило, Сиприано прожил без снадобий четыре дня. Он самовольно нарушил режим, установленный доктором Галаче. Ее слова начали переходить в жалобный стон, в горестное завывание, хотя и оставались в какой-то мере понятными. Четыре года лечения ничего не дали, а теперь у нее нет сил начать все сначала, да и возраст уже не тот. Чтобы избежать непоправимого, Сиприано попытался ввести отчаяние жены в разумные рамки: ничего страшного не произошло, перерыв в четыре дня не может быть существенным на фоне столь долгого приема лекарств. Он продолжит лечение, уверовав в него еще больше, еще рьяней, принимая по две ежедневные дозы вместо одной, как того и хотелось Тео… Но ее крики перекрывали его увещевания. Она жила лишь для того, чтобы родить ребенка, а теперь все рухнуло по его вине. Она годами от нечего делать стригла овец, пока не почувствовала себя созревшей, готовой родить. И если она и вышла замуж, то лишь для того, чтобы стать матерью, а он одним махом все разрушил. Все, что окружало ее в жизни, говорило о материнстве: куклы, с которыми она играла в детстве, окот овец на горных пастбищах, вороньи гнезда на большом дубе, росшем перед домом, штучка. Продолжить себя в потомстве было единственным смыслом ее существования, но он этого не хотел, он разрушил все, когда оставалось всего лишь несколько месяцев до назначенного доктором срока.