Рейх. Воспоминания о немецком плене, 1942–1945 - Георгий Николаевич Сатиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сиволапые мужики, — кричала расходившаяся Нина, — грязные свиньи и немытые рыла! От вас нестерпимой вонью несет, как от паршивых козлов. В палате и без того не продохнешь — хоть топор вешай, а тут вы еще курите всякую дрянь. Сил моих больше нет! Вот я доложу доктору Кенишу — он вас всех выпишет из госпиталя.
Никого из нас не радует перспектива быть вновь отправленным в лагерь. Поэтому закусываем губы и молчим.
Но не одна только боязнь выписки из госпиталя сковывает нам уста. Мы молчим еще и потому, что нам по существу нечего возразить Нине. Она, конечно, совершенно права: живем мы в Райше как скоты, в лазню[920] не ходим, курим не фимиам, а всякую пакость. По этой самой причине от нас несет таким «амбре», которое благовоспитанных девушек заставляет воротить свои носики. Да и всем своим доходячьим видом мы можем только оскорбить эстетические чувства наших прелестных фройляйн, их утонченный вкус.
Нина и Тамара очень хорошо относятся ко мне. Мы часто беседуем на разные темы, преимущественно о литературе и искусстве.
Вот уж никогда не мог бы подумать, что Тамара нерусская, а между тем это так: она чистокровная литовка, уроженка Вильнюса. По внешнему виду, манерам и языку ее невозможно было бы отличить от москвички или ленинградки. Она говорит хорошим, правильным, богатым, образным русским языком.
Я ошибся, предполагая в Тамаре медичку. Нет, она филолог. И это хорошо для нее, ибо природа одарила ее совершенно изумительными языковедческими способностями. Тамара полиглот. Кроме родного литовского и любимого русского, она в совершенстве владеет польским, немецким, французским и английским языками.
Тамара прекрасно знает русскую литературу и любит ее. Ценит она также и польскую литературу. Ее отношение к литовскому языку меня немного даже шокировало.
— Литовский язык, — говорит Тамара, — пока еще мало развит, несовершенен, беден. А что можно сказать о литературе? Ее у литовского народа нет, она только-только зарождается. Совсем другое дело русский или польский языки. Они богаты, красивы, гибки, звучны, выразительны. Я уже не говорю о литературе этих народов: она получила всеобщее признание. В наше время никто не станет отрицать, что классическая русская литература поднялась до недосягаемых высот.
— Все это так, но зачем же, Тамара, умалять свой родной язык!
— Я не умаляю, я подтверждаю всем известный факт. Что же делать, если это истина?
Во второй половине барака медсестрами работают Зоя и Рая. Они не столь юны, как Нина и Тамара, но более привлекательны своей сердечностью и добротой. Впрочем, Рае нельзя отказать и в чисто внешних достоинствах, она очень интересна, ее можно даже, пожалуй, назвать красивой.
Я сказал, что Зоя и Рая не юны, но их нельзя назвать перезрелыми девицами: обеим вместе значительно меньше 60 лет. Словом, они на пороге того возраста, который был так мил Онорескому[921].
Зоя и Рая — дипломированные врачи. Они окончили мединституты (первая в Москве, вторая в Киеве) перед войной, попали на фронт, а оттуда в плен.
Рая великолепно владеет двумя западными и тремя славянскими языками: немецким, французским, польским, украинским и русским. Она полукровка: мать ее — украинка, отец — поляк. Но родилась, воспитывалась и училась Рая на Украине, а посему считает себя чистокровной украинкой. Она немножко даже гетьвидмосквистка. Нельзя сказать, чтобы от нее уж очень сильно несло этим, но все же чуточку попахивает. В частности, Рая принципиально не желает пользоваться русским языком, предпочитая ему во всех случаях жизни родной украинский. «Почему? — думал я. — Потому ли, что не знает русского языка? Быть не может. Ведь она окончила мединститут». Однажды я откровенно спросил ее. Вместо прямого ответа Рая заговорила со мной на совершенно правильном русском языке. Это-то и дало мне повод предполагать в ней гетьвидмосквистский душок. Впрочем, душок душком, а душа у Раи хорошая, чистая.
Говорили о злосчастном горе-гореваньице, о каторжной пленяжьей жизни. Вспоминали голод, мор, пытки, расстрелы, побои, издевательства. То один, то другой встревал в беседу, рассказывал о том, что было до госпиталя, а сам думал: что же ждет меня впереди?
Заговорил мордастый верзила Шитиков:
— Все говорят, что плен хуже каторги. Слыхал я это, ребята, не только от вас, но и от других. Вероятно, так оно и есть. Но про себя я ничего такого сказать не могу. Хоть и пленяга я, а только не испытал ни голода, ни холода, ни побоев, ни истязаний. У меня всегда было вволю и хлеба, и масла, и одежки, и обувки. Водились и финики, да не пленяжьи или оккупационные, а настоящие. А получилось это вот как. После окружения шатались мы по белорусским лесам, все хотели к своим пробраться. Похватали нас по деревням и заперли в большущий подвал. Наутро выгнали на площадь и построили драй-унд-драй. Явился какой-то чин, спрашивает: «Есть ли среди вас шустеры[922]?» Я поднял руку.
[Далее отсутствуют две машинописные страницы.]
После обеда в барак вошел доктор Раж. Он начал обход с шустера-хельфера, закончил мной. Минут через пятнадцать после его ухода к бараку подкатил электрокар. Еще через пять минут я был доставлен в ту же палату, откуда две недели назад меня вывезли в русский барак. Французы и бельгийцы встретили меня радостными улыбками.
Начал вставать с койки и самостоятельно передвигаться по палате. Хожу, правда, неверными шагами, цепляясь за койки и стены. Если смотреть со стороны, можно принять за пьяного.
Речевая функция восстановилась почти полностью. Теперь не только прислушиваюсь к разговорам французов, но и сам принимаю участие в них. Много читаю. Книги и журналы беру у французов и бельгийцев. Основное чтиво — «Lecture pour vous»[923]. Это ежемесячник довольно значительного объема, издающийся в Париже специально для военнопленных.
«Lecture pour vous» стоит вне политики, вне времени и пространства. Здесь нет ни одной строчки и ни одного штришка, которые хоть мельком напомнили [бы] о том, что сейчас на полях Европы и Азии льется потоками кровь. На страницах журнала нельзя встретить ни одного современного писателя или поэта. Печатаются все больше классики. С удовольствием читаю и перечитываю «Carmen» Мериме, «Parure» Мопассана, «Colonele Chaubert»