Всегда возвращаются птицы - Ариадна Борисова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бюро комитета ВЛКСМ проголосовало единогласно, – пролез в безмолвную вечность осторожный проректорский вздох. – К чему лишний документ? Может, обойдемся без него?
– Что ж, тогда лично попытайтесь отчитаться перед горкомом, – едва слышно прошипел Борис Владимирович, свербя стол полыньями зрачков. – Или письменно. О нездоровом политическом климате во вверенном нам учреждении.
Не одна Иза подвергалась шантажу, сам проректор находился у экзекутора на крючке. Правда, легче от этого открытия Изе не стало. Он снова повернулся к ней:
– И-золь-да Гот-либ! Вы подвергаете остракизму не только себя, но и Ксению Степанцову. С Ксенией мы побеседуем с глазу на глаз… Но что Степанцова, вы подставляете под удар всех! Всех нас!
У окна задвигался человек, о котором Иза совсем забыла.
– Пора закругляться. – Декан постучал пальцем по стеклу наручных часов. – Завершайте ваше мероприятие.
Борис Владимирович истерично дернулся:
– Простите… Как прикажете понимать?!
– Довольно представления. Обед, – сказал декан угрюмо.
– Подписывайте, Готлиб, – захрипел парторг, – иначе ваша подруга вслед за Гусевым вылетит из института!
Иза зажмурилась, словно временная слепота могла создать иллюзию отстраненности: раз-раз-раз… меня здесь нет… Детский побег из реальности не помогал. К носу несся ядреный дух весеннего кабана. Мужская ненависть пахла свиньей. А может, ненависть вообще всегда так пахнет. Перо наугад прошелестело по листку. Никогда, никогда Иза не чувствовала себя так отвратительно.
– Гусев крал книги из библиотек, – спокойно произнес Борис Владимирович в одной из резиновых секунд. – Это чистой воды уголовщина. – Он как будто оправдывался.
Декан поднялся и положил руку подписавшейся на плечо:
– Вы свободны.
– Подождите, Иза, – напомнила о себе Мила и выронила на стол из ладони прозрачную голубую слезку – шпильку с бусинкой. – Вы потеряли на даче. Под кроватью нашла.
У двери Изу просифонило сквозняком, она бессознательно обернулась. В свинцовых глазах, бьющих, как всегда, навылет, светилось то, чего она ни разу в них не видела. Удовлетворение.
«Вы свободны». От кого, от чего она свободна? Иза шла по коридору и думала, что о постыдных вещах, случившихся на даче, ее никто не спросил.
Земля горела под подошвами. В институте повсюду были расстелены красные дорожки.
Пока Иза брела на чужих спотыкающихся ногах по аллее, каждый из квинтета ее судей распорядился отрезком времени сообразно своему настроению. Довольная Мила подкрасила губы у зеркала в гардеробе и переоделась в стильные брючки. Лариса отправилась в бюро сочинять инструкцию по борьбе с религиозными отрыжками прошлого. Проректор в столовой задумчиво возил по остывшему жиру нацепленной на вилку котлетой, жесткой и несгибаемой в отличие от его меланхоличного характера. То есть отсутствия характера, из-за чего проректор, несмотря на уважаемую должность, выглядел в своих глазах простофилей и оправдывался перед собой. Он часто так делал. Потом жил дальше.
Декан прихватил всеми забытую на столе бумагу. Шагал домой, вздыхая и хмурясь, несмотря на осень, которую любил. А день разыгрался спокойный, чудесный; без содействия ветра потихоньку летела под ноги листва, на обрывках паутины остро взблескивали лучи не по-осеннему яркого солнца. К открытому овощному ларьку выстроилась недлинная очередь за апельсинами. Взглянув на горку оранжево-красных шаров, декан вспомнил Новый год, голодные, но веселые детские годы, и самочувствие его немного улучшилось. Хотел было примкнуть к очереди, но передумал и пошел дальше.
Отойдя за угол, декан бросил вокруг опасливый взор и поднял камешек с асфальта. Завернутый в бумагу камешек саданул в голубей, бесстыдно спаривающихся на декоративной консоли здания. Потревоженные голуби загулькали и взмыли на крышу, где, возможно, продолжили приятное занятие наперекор инстинкту, повелевающему им предаваться любви весной. Однако и начиненная камешком бумага, вопреки желанию декана избавиться от нее, возвестила о своем возвращении возмущенным стуком у ног. Смешливо крякнув, декан подобрал неотвязчивый документ и уселся на скамью в ближайшей аллее.
Декан курил папиросы «Беломорканал», к которым пристрастился со времени безапельсинового детства, пока в урне один за другим догорали бумажные клочки с никому не нужной Изиной подписью.
…Достопочтенный парторг, с еще не сошедшими розовыми пятнами на лице, стоял в это время в кабинке мужского туалета над унитазом. Сладко постанывая и содрогаясь в победных конвульсиях, Борис Владимирович исторгал из себя остатки оскорбительного влечения. Иза так никогда и не узнала, что он был первым мужчиной, возжелавшим ее безудержно, яростно, почти смертельно.
Он не видел Суламифи все лето и едва не погиб с тоски. Но разлука тоже была любовь. Любовь и песнь, превратившаяся в молитву, и отчаянное заклятье, призванное уничтожить кусок горестно-сладкой памяти. Крепкую получил парторг встряску в весенней аллее. Точно ледяной водой его окатило, когда увидел свою возлюбленную рядом с негодным мальчишкой.
Борис Владимирович не мог не вызвать девушку «на ковер». Вначале она вжалась в стул, будто собралась уйти в сиденье, кануть в пружины, в дерево, в воздух. Борис Владимирович уже ни на что не надеялся, но любил, любил… Любил тенистую грусть ее ресниц, ее восхитительные грудки, шелковые колени, атласный живот цвета сливок на топленом молоке; он готов был растворить ее в себе всю, как сахар в чае… А она каждым взглядом била его по лицу. Он, боец невидимого фронта, выдержанный в крутой энкавэдэшной закваске, падал, понижался в должности, в достоинстве, усыхал телом – бесцветный человечек, белая мышка, моль. Он выкрикивал невразумительные фразы под жестоким ее каблучком, и, когда падать стало некуда и нечему, с ним в сухом остатке случился нервический взрыв.
Внутри невыносимого приступа Бориса Владимировича посетило дикое видение. В этой страшной картине он, отчаявшийся в муках кабального воздержания невольник, овладел наглым, недоступным, неизъяснимо прелестным созданием. Он набросился на лилию чужого мира, рыча и визжа. Разодрал на ней одежды, выкрутил руки, искусал губы, шею… персики… перси… Кровь ручьями лилась из уст, ланит и сосцов – юных серн, терзаемых львами на вершинах Сенира… О-о-о! Нет слаще плодов перед казнью.
Легкий взлет девичьей руки, попытавшейся прикрыть нежное тело, прекратил чудовищный припадок, ужаснувший парторга, пожалуй, больше, чем девушку по имени Изольда Готлиб. «Я – маньяк, – сообразил Борис Владимирович в какую-то долю секунды, отделяющую его от преступления. – Маньяк одной девушки, которая меня не любит».
Он был не в силах сообразить: финал или ничего? В обманчивое слово «ничего» (ничего-ничего, все о’кей) как будто вложена надежда, но тут Борис Владимирович на мгновение вошел в пределы, недоступные человеческому пониманию, и вдруг всем захлебнувшимся в страхе разумом постиг уклоняющийся смысл слова. «Ничего» – это не сама смерть. Смерть на самом деле – асфиксия последних вздохов, конвульсия задвигаемого занавеса: финита ля комедиа, товарищи, пожалуйте оставить на третий день аншлага цветы, рыдания и речи. А пресловутое «ничего» – не что иное, как послесмертие. Полное, беспредельное, абсолютное небытие. И только поэтому он не сдох.