Роман без названия. Том 2 - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нескольких шагах от той ложи, в которой разыгрывалась более болезненная драма, чем на сцене, сидел князь R, один, и смотрел в лорнет свою Сару и повторяя в душе:
– А! Если бы она была той, что так отлично лжёт!
Пониже снова Шарский смотрел на актрису, и в этой роли видя как бы напоминание о своей давней любви, давнем чувстве, упивался ею и травился. Сара была такой великой актрисой, такой правдивой и проникновенной, что и он не мог уже отделить актрисы от женщины; вчерашняя казалась ему фальшивой, а сегодняшняя единственной живой и настоящей.
– Этого быть не может, – повторял он, – чтобы она так ужасно изменилась… Она притворяется, она ангел! Людская природа не могла бы поддаться такому перевоплощению… где разделилось бы сердце. Где память? Это было испытание, это было притворство.
Наконец занавес упал на последнюю сцену, сыгранную с удвоенным талантом и раздирающую горячим чувством. Тысячные аплодисменты зашумели как гром, вызывали Сару… А Шарский, возмущённый, ничего в этом всём не видя, кроме своей судьбы, выбежал, опережая возвращение актрисы, прямо к ней домой. В дороге его миновал экипаж, уносящий ослабевшую и наполовину бессознательную Марию, а в воротах заезда она чуть не разбила ландару князя, который со своей Смарагдиной возвращался домой.
У ступеней лестницы встал Шарский как нищий, покорно дожидаясь их. Увидев его, Сара крикнула, удивлённая и нетерпеливая; князь только усмехнулся.
– Не правда ли, – сказал он, – что она чудесной была в сегодняшней своей роли?
– Потому что была собой, – ответил Шарский, – такой, какая в глубине своей души!
– Я с удивлением вижу, поэт, ты имеешь удивительные понятия о моей силе, – прервала актриса. – Было ли искусством показать только, что во мне? О! Я как раз стоила аплодисментов, так как насмешка смеялась в моём лоне, когда разыгрывала отчаяние.
– Ты безжалостна! – произнёс Шарский. – Но я это не слушаю, но я этому не верю!
– Всегда ребёнок! – шепнула израильтянка, входя в залу и бросаясь, уставшая, на софу.
А заметив, что Шарский сел сразу против неё, недовольная, она пожала плечами.
– Ты спятил! – сказала она так, чтобы он мог её услышать.
Князь тем временем ходил по салону, хозяйничая с хладнокровием, – и была долга, долгая минута молчания. Наконец, пользуясь уходом протектора, Сара встала и живо приблизилась к Станиславу.
– Что ты снова тут делаешь? – воскликнула она горячо и неспокойно. – Я должна тебе ещё раз повторить, что всё кончилось? Что нужно однажды расстаться и забыть навсегда. Иди! Иди! Не отравляй себе жизни! Я тебя не стою… ты мне мешаешь, – прибавила она, задерживаясь.
– А! Смилуйся! Смилуйся! – складывая руки перед ней, простонал несчастный. – Ты, пожалуй, хочешь, чтобы я умер на улице, глядя в твоё окно… Не прогоняй! Не прогоняй! Я ничего говорить не буду, я тебе ни в чём не помешаю!
– Но князь…
– Князь такой добрый… он не ревнив.
– Он любит свободу…
Или Смарагдина снова играла какую-то роль, или была только собой и самым искренним выражением своей мысли, не знаю, но что-то пролетело в её глазах, как бы чувство, что-то в устах, точно жалость, задрожало. Казалось, что отталкивала его специально, как если бы чувствовала, что объятие её есть запятнанное и отравленное, что не годится заплатить им за искренную, за достойную любовь поэта.
– Ха, значит, пойду, пойду, – сказал Шарский, – я должен…
И хотел уходить, и колебался, поглядывал, шёл и возвращался, так тяжело было ему двинуться. Затем подбежал князь.
– Ну что это? Ты думаешь уходить? – сказал он живо ему. – Ты безжалостна, Смарагдина! – сказал он, обращаясь к ней с упрёком. – Дай мне порадоваться зрелищем единственной искренней, постоянной, хоть несчастной, привязанности, которая может меня примирить со светом.
Но Сара по-прежнему повторяла Станиславу знаки, чтобы ушёл, и послушный невольник, хоть его здесь её глаза приковали, несмотря на просьбы и настаивания князя, должен был уйти, бедный…
Какое-то время он стоял ещё напротив каменицы, глядя в её освещённые окна, думал, что его кто-нибудь позовёт, что сможет вернуться, что свершится какое-нибудь чудо для его пытки… Но вскоре свет начал гаснуть в окнах, только фонарь засветился где-то далеко в последнем окне, ночная тишина охватила город… Шарский полетел домой.
* * *Назавтра доктор Брант застал его с утра одетого, как был в театре, сидящего на стуле со вчерашнего вечера, но с какой-то сильной горячкой, которую вызвали впечатление и ночное прозябание.
– Что с тобой? – спросил он, входя. – Базилевич дал мне знать, что ты болен.
– Я – болен? – удивлённо ответил Станислав, покашливая. – Но нет! Я здоров, ничего у меня не болит, голова только тяжела, потому что не спал…
– Дай-ка пульс, потому что в пульсе отзывается и говорит всё, иногда даже душа; свидетелем та история, которую медикам впихивают, слышал?
Говоря это, он взял руку и покивал головой.
– У тебя немного какая-то глупая горячка, – сказал он. – Ложись-ка в кровать и успокойся.
Станислав рассмеялся.
– Дорогой доктор, – начал он потихоньку, – вы сами знаете то лучше, что душу вылечить невозможно; не справитесь уже со мной. Моя болезнь не из крови происходит, не от холода, ни из воздуха, не от еды, но от страдания… Постепенно кипяток расколол сосуд и горшок рассыпаться должен.
– Ты мог бы сильнейшей волей этот кипяток охлодить, – сказал Брант, – и самому излечиться.
– Нет, это напрасно; я пробовал и не мог… а в эти минуты жизнь мне уже такой кажется бренной, что я не хотел бы тянуться за ней, если бы сто потерянных лет лежало на земле.
– И ты это говоришь! – воскликнул доктор. – Ты! Что так здорово понимал обязанности человека! И не стыдно тебе за это?
– Силы исчерпались, отваги не хватает, немощь души моей убивает. Чем же тебе вредит, что умру себе потихоньку? – добавил он почти умоляюще. – Ты бы предпочёл видеть меня живущим долго и терпящим пытку, только борющимся с жизнью? На что тебе это, доктор?
– Потому что уверен, что, остыв до остатков молодости, ты понял бы жизнь иначе и перестал стонать. Быстро в кровать! В кровать!
– Тело… но душу не уложишь, доктор! – сказал Шарский, вздыхая.
– Кто это знает! – отпарировал Брант, беря понюшку. – Кто это знает.
Шарского так уже одолела болезнь, такой был безвольный, что послушал доктора и машинально упал на кровать, слушая его предписания. Горячка всё усиливалась, с каждой минутой Брант становился всё более беспокойным… молчал и задумывался.
В минуту, однако, когда, казалось, болезнь должна была вспыхнуть очень сильно, она спадала, а доктор, видя его спящим, лелеял какую-то надежду, хоть понять не мог, как это и почему произошло. Причиной, может, было то, что, давно не видя Станислава, он не наблюдал вблизи его состояния, не