Кролик успокоился - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему бы тогда уж тебе не помочь Нельсону с магазином? — спрашивает ее Гарри. — Там что-то все дела идут вкривь и вкось.
— Ну вот, очень мне интересно — самой к себе на работу наниматься. И ты же прекрасно знаешь, как болезненно Нельсон реагирует на малейший намек о нашем вмешательстве в его дела.
— Угу, с чего бы это?
Теперь, когда Дженис вновь вернулась в стаю всезнающих кумушек из «Летящего орла», у нее на любой вопрос есть готовый ответ:
— Потому что он рос в тени отца-диктатора.
— Да я сроду не был диктатором. Мной всю жизнь кто хотел, тот и вертел.
— Для него был. В психологическом плане. Ты вон на сколько его выше. К тому же в свое время был прекрасным спортсменом.
— Вот именно — был. Теперь этот прекрасный спортсмен, если верить врачам, должен передвигаться по гольф-полю не иначе как в карте, а вообще самая большая нагрузка, какую он может себе позволить, это ходьба в быстром темпе.
— Кстати, Гарри, ты никакой нагрузки себе не даешь. Я не видела, чтоб ты ходил пешком дальше, чем до машины и обратно.
— Я же работаю в саду.
— Если это можно назвать работой.
Он любит выйти в садик за домом, вечером, перед закатом, — обломать отмершие стебли прошлогодних цветов, вырвать сухие, костяного цвета старые лаконосы и потом сжечь весь этот мусор на костерке, запалив его с помощью последнего номера бруэрского «Стэндарда». Лужайка, когда они приехали, страшно заросла, а клумбы с луковичными следовало бы открыть еще в марте. Подснежники и крокусы отцвели, пока они были во Флориде; у гиацинтов как раз самый пик, тюльпаны набрали рост, но цветочные головки пока еще торчат острыми зелеными шишечками. У Кролика в душе воцаряется покой в этот час — в час, когда дневной свет притухает и в полумраке светится плакучая вишня, каждый цветок словно розовый лютик, а весь ее женственный, всепрощающий, с поникшими ветвями силуэт, кажется, все больше вбирает в себя бледно-неоновый отсвет по мере того, как тени теряют контрастность и удлиняются; революционное преобразование земли что ни день все заметнее, и лоскутки солнечного света все дольше остаются лежать под апрельским небом, исчерченным белыми полосами от реактивных самолетов, которые затем медленно расползаются обледеневшими конскими хвостами, — несколько золотых лоскутков зацепились за косматую форсайтию, там, ближе к соседскому дому из тонкого желтого кирпича, за упрямую тсугу и за самый высокий из рододендронов возле ограды, видный даже из кухонного окна. В одну из минувших осеней Дженис устроила на тсуге кормушку для птиц (несмотря на причитания Дорис Кауфман или другой какой-то хлопотуньи, что бесчеловечно дразнить птичек кормушкой, если вас самих тут зимой не бывает) — пластмассовый шар, слегка наклоненный, как Сатурн, и он, когда вдруг вспомнит, насыпает в нее подсолнуховых семечек. Птичьи кормушки — это у ее матери был пунктик, самой-то Дженис такое и в голову не могло прийти, когда они были моложе и старушка Бесси еще здравствовала. Гены, видать, проявляются постепенно: сколько ни живи, они дают о себе знать. Вот и у Гарри во рту какая-то кислятина — такой же кислятиной несло изо рта у отца, и он сам тогда воротил нос. Папка, папка. Какое желтое лицо у него сделалось перед концом, будто сушеный абрикос. Бесси увешивала птичьими кормушками все провода и жердины в садике позади дома на Джозеф-стрит — чтобы белки не смогли до них добраться. Бук, который рос против их спальни, был объявлен главным виновником их появления: орешки всю ночь со стуком сыплются с него наземь, вот белки на звук и скачут, утверждала старуха, степенно разглаживая юбку и кладя руки на колени с таким выражением на лице, будто Господь Бог для того и выдумал несносных тварей, чтобы только ей досадить. Гарри с симпатией относился к Бесси, а она вон как лягнула его своим завещанием. Не простила ему той истории в пятьдесят девятом. Она умерла от диабета (и вызванных им осложнений в кровообращении) на следующий день после того, как принцесса Диана произвела на свет дитя, принца Уильяма; последнее, что при жизни занимало Бесси, — родится ли будущий король Англии и еще процесс над Хинкли[90]: она полагала, что мерзавца следовало вздернуть на ступенях Капитолия, да, да, прямо среди бела дня, а дать ему уйти от наказания, поскольку он якобы душевнобольной, это форменное безобразие. Больше всего бедняга боялась, что ей, как когда-то ее матери, под конец ампутируют ноги. Подумать только, Гарри помнит, как звали Бессину мамашу. Ханна. Ханна Кёрнер. Трудно поверить, что и он сам когда-нибудь будет, как Ханна Кёрнер, — мертвец со стажем.
Перед наступлением апрельского вечера птицы, большие и малые, заглянув в кормушку, собираются в живое облако — перепархивающее, подскакивающее — попить или помочить перышки в цементном, с голубым дном прудике, который соорудил кто-то из прежних хозяев этого уютного маленького дома из известняка, случайно затерянного среди более импозантных домов Пенн-Парка. Выложенный цементом прудик весь растрескался, но воду пока держит. Точь-в-точь как он сам, думает Кролик, направляя шаги к своему дому, где в окнах горит яркий свет и кажется, что они далеко-далеко и в то же время, как ни странно, совсем рядом; мальчишкой он точно таким же видел родительский дом, когда, наигравшись в «двадцать одно» или «минус пять» с Мим и другими соседскими ребятами у баскетбольного щита, прибитого к стене гаража в тупичке позади их длинного узкого участка на Джексон-роуд, возвращался назад. Тогда, как и теперь, пробуждаясь внезапно от собственных, окрашенных в предвечерний свет мыслей, он вдруг неожиданно оказывался гораздо ближе к источнику яркого огня, настолько близко, что прямо к его ногам через двор протягивалась золотистая полоса; тогда огонь этот был его будущим, теперь прошлым.
Пока он вместе с Рут проводил весенние месяцы на Летней улице, он все думал, что хорошо бы взять и пробежать по улице до самого конца, все прямо и прямо, докуда хватает глаз. За тридцать последующих лет он частенько ездил в этом направлении, к северо-западной окраине Бруэра и еще дальше, туда, где шоссе, унизанное мотелями («Привал бережливых», «Корона», «Тихая гавань»), вливается в сельский пейзаж и спустя какое-то время на нем начинают появляться указатели дорог на Гаррисберг и Питтсбург. Одна за другой фермы со всеми их каменными строениями — ангарами и коровниками, будто нанизанными на одну нить, и собственно фермерскими домами с толстенными стенами — переходят в руки агентов по недвижимости для дальнейшего коммерческого использования. Через две мили после отвилки на Мэйден-Спрингс, где когда-то, до развода, жили Мэркетты, вдоль дороги вырос сравнительно новый поселок, Эрроудейл, названный так в память о старой ферме Эрроухед, проданной племянниками и племянницами хозяйки — одинокой старой девы, которая жила тут с незапамятных времен и мечтала завещать все какому-то телевизионному проповеднику для устройства в ее вотчине парка спасения душ, пристанища для очередного словоблуда во Христе, но адвокаты старушки не успокоились, пока ее от этого не отговорили. На протяжении нескольких последних лет Кролик имел возможность наблюдать, как развороченная бульдозерами земля довольно быстро заросла кустами и деревьями, так что теперь уже кажется, будто нынешние дома стояли тут испокон веку. Улицы извилистые, как и в поселке у Мэркеттов, но дома здесь попроще — одноэтажные, вытянутые в длину или так называемые разноуровневые, с алюминиевой обшивкой на торцах и кирпичными фасадами; разнообразие достигается благодаря выложенным плиткой крылечкам и никак функционально не оправданным вкраплениям облицовочного камня. Цементные дорожки ведут от калитки к дому, пересекая палисадники с только начавшими раскрываться азалиями под широченными окнами на фасаде. Почва под растениями присыпана мульчей из мелко нарубленной древесной коры, на крыльце — комплект садовой мебели, и над всем довлеет неумолимая, деспотическая аккуратность, которой не страдали старые, более пролетарские предместья вроде Маунт-Джаджа и Западного Бруэра.