Квартал. Прохождение - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проснуться разрешается в 21:00. Отправляйтесь гулять по Кварталу, и лучше всего в то самое место, которое так часто менялось. Видите, как сильно оно изменилось? И что хорошего? Если бы на зиму все в наших широтах впадали в спячку, как муми-тролли, как прекрасна была бы весна и как мало всего мы бы испортили! И, кстати, как мало мы бы съели!
Вот у нас был кинотеатр «Литва». Я всё там смотрел: и детское кино на детских сеансах, и литовские фильмы, которые привозили (я не любил их, но все-таки запоминал, потому что это было искусство, в конце концов), и даже то я там смотрел, куда детей до 16 не допускали. И когда Богушевская поет «Назавтра мы идем в кино — кажется, на Фосса. И перед сеансом в фойе пустынно и темно» — «Шарманку-осень», — я понимаю, о чем речь, потому что у нас всегда в «Литве» тоже было пустынно и темно, и вообще там было особенно прекрасно осенью: фиолетовое небо, вечерний сеанс, народу почти никого, и всё как бы в заговоре. И ужасно мне нравился плавно спускающийся, ступенчатый зал этого кинотеатра, и шестой ряд — я всегда почему-то выбирал его, — и журналы, которые там крутили: во-первых, это было предвкушение, а во-вторых, среди них попадались крайне интересные! Не «Фитиль» и не какие-нибудь «Новости дня», а что-нибудь документальное, познавательное, чего теперь никогда уже не увидишь. И я помню, как с тогдашней возлюбленной — 10-й класс! — пошел смотреть что-то новое, а перед этим был триумфальный сюжет про советскую Молдавию, как там прекрасно. И сзади две девки ржут, ржут неудержимо! Я спрашиваю Егорову: чего они ржут? А Егорова отвечает: наверное, они оттуда. Умная девочка, замечательная. Очень мы интенсивно целовались везде, где находились, — нам на речном трамвайчике один дядя вполне доброжелательно сказал: ребята, не частите, надоест. Он оказался неправ, мы разбежались по другой причине, но в кинотеатре «Литва» успели провести много прекрасных часов.
И вот, значит, его закрыли — совершенно непонятно почему, — и сделал и вместо него сначала ярмарку меда, но не было в стране столько меда и медолюбов, — а потом паломнический центр. У нас на доме теперь висит плакат: «Приглашаем на распродажу конфиската в ПОЛОВНИЧЕСКИЙ центр». Паломничества там никакого не вышло, а вышел как бы рынок, где распродают то загадочный конфискат, то ивановский ситчик, то тамбовский лен. Тамбовский лен тебе товарищ. Дело в том, что Советский Союз мог содержать — и содержал — малопосещаемые места. Он мог себе это позволить, даже если места были сомнительные, никому особенно не нужные. Но именно в таких местах осенними вечерами было совершенно волшебное ощущение: на никому не нужном советском фильме, который смотрят в зале пять человек, или в театре-студии, куда ходят три с половиной школьника и учатся там у бородатого режиссера-авангардиста, который в 1989 году при первой возможности уедет навсегда (и нигде не будет так счастлив, как в театре-студии при Доме пионеров Октябрьского района на углу улиц Двадцатилетия и Тридцатилетия Октября, в октябре месяце). Потом стали строить, открывать и всячески насаждать места, где должно быть много народу, а все малопосещаемое закрывать, но все великое как раз и формируется в малопосещаемых местах, в книжных магазинах, в которые никто не ходит, в кинотеатрах, где что-то смотрят пять человек… Одна надежда, что скоро вообще нигде никого не будет и все опять будет так же, как в доме, который тихо разрушается, или у постели, где кто-то тихо умирает. Иное дело, что это все, которое вокруг, будет умирать без всякой магии, без сентиментальности, без тайного общества: просто будет обрушиваться, и всё. Не было даже никакой великой идеи, которая в основание этого всего была бы положена. А в помещении половнического центра, верьте слову, — о, как ясно я вижу это шествие с половниками! Шествие правильных, с хорошим аппетитом потребителей! — там будет универмаг «Шестерочка», с ужасными яблоками и вялым луком и такими же стариками, которые тщательно это всё перебирают: не потому, что выбирают, а потому, что делать им нечего.
Когда я буду таким стариком, если я буду таким стариком, — я буду много спать, чтобы не позориться. В моей любимой книге об этом сказано: «Воистину жизнь человека длится одно мгновение, поэтому живи и делай что хочешь. Глупо жить в этом мире, подобном сновидению, каждый день встречаться с неприятностями и делать только то, что тебе не нравится. Но важно никогда не говорить об этом молодым, потому что неправильно понятое слово может принести много вреда.
Я лично люблю спать. Со временем я собираюсь все чаще уединяться у себя в доме и проводить остаток жизни во сне».
Что-что, а это правило мне легко выполнить. Остальное трудно, но не потому, что я такой плохой самурай, а потому, что не родился еще тот сегун, служа которому и т. д. Поэтому я сплю уже сейчас — всё лучше, чем превращаться в половнический центр.
Перепечатайте на компьютере следующий текст.
Рано или поздно каждый обречен задуматься о смысле нашей игры, которая становится все менее увлекательной, зато все более опасной. На нас с подозрением оглядываются соседи, за нами ходят таинственные люди, наши сны полны вещей, которые никогда прежде нам не снились, сны вообще, кажется, перестали быть нашими — потому что такие ужасные вещи никогда не пришли бы нам в голову. Продвигаясь к совершенству и деньгам, мы всё отчетливей расстаемся с собой, перевязываем узлы своей жизни и совершаем вдобавок массу странных действий. Зачем мы это делаем и что имеем в виду?
Пожалуй, нам пора признаться себе, что мы создаем новую этику. Старая этика пришла в негодность и нуждается в замене. Один друг рассказал нам недавно, что у него не выходит из головы судьба евреев Артемовска, которых в 1941 году не расстреляли, а замуровали в штольне под алебастровым заводом. Быть замурованным в одиночку, говорил друг, ужасно, но умереть в штольне, где вместе с тобой задыхаются три тысячи человек, — это за гранью человеческого разумения. Они все мумифицировались там, и разгребать эту гору трупов заставили потом бывших немецких полицаев. А гореть с сотней односельчан в запертом сарае? Тут не выберешь. Вообще после Второй мировой войны нельзя ни просто писать стихи, ни просто читать стихи — нельзя вообще относиться к человеку всерьез. Этот проект закончился. Во всяком случае, закончилась его этическая система, которая, как выяснилось, ни от чего его не удерживает.
И то, что мы наблюдаем сейчас, есть именно проект, от которого отвернулся его основатель (основатели), и теперь мы существуем в пространстве без верха и низа; отсюда и катастрофическое падение того самого общества, в котором в ответ на любую жалобу раздается: «Так и надо». Но то, что мы делаем сейчас, — не что иное, как попытка выстроить новую этику, которая будет держаться не на ценностных, а на числовых последовательностях. Если нельзя заставить человека хорошо себя вести исходя из того, что вот зло, а вот добро, — видимо, его поведение можно регламентировать с помощью чисел. Если патриотизм, национальная гордость или любовь приводят его сплошь и рядом к таким результатам, следует искать регламентацию не в этической, а в любой другой рациональной плоскости. Нужно вести себя так-то, потому что книга открылась на такой-то странице, нужно звонить или не звонить любимой в зависимости от того, какая сегодня погода и в какой день вы родились. Только это позволит нам вести себя последовательно, а последовательность и есть этика.