Мендельсон. За пределами желания - Пьер Ла Мур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но с неожиданной для затворника болтливостью пастор Хаген разглагольствовал на свою тему. Конечно, одной из главных причин падения морали Лейпцига был пример вопиющей аморальности, который исходил от высших классов.
— Пороки прячут свою безобразную голову в самых высоких местах, — заявил он, с важным видом указывая перстом на потолок. — Да, — повторил он, — в высших местах.
«Он имеет в виду Мюллера и его любовницу», — подумал Феликс, сохраняя полную невозмутимость и дожидаясь, пока иссякнет красноречие церковника.
Оно кончилось, и так внезапно, что застало Феликса врасплох.
— Я мог бы продолжать бесконечно, — сказал пастор спустя минуту, — но вам, должно быть, не терпится перейти к цели вашего визита. — Пока он говорил, выражение его лица менялось от благородного негодования до подозрительной бдительности.
— Это простое дело, — начал Феликс с осторожной улыбкой. — Две недели назад я наткнулся на старую рукопись...
— Я слышал об этом. В лавке Мартина Кехлера, не так ли?
Феликс скрыл удивление и продолжал:
— Одной из особенностей, которая делает это произведение представляющим особый интерес для вашего преподобия, является то, что оно было написано более ста лет назад хормейстером вашей собственной школы Святого Томаса. (Лицо пастора оставалось равнодушным). Ваше преподобие оказал бы неоценимую помощь, если бы позволил четырём хорам Святого Томаса участвовать в исполнении этой замечательной вещи. Естественно, за разумную плату.
Пастор Хаген соединил кончики пальцев перед губами и закрыл глаза. На мгновенье показалось, что он погружен в молитву.
— Как называется это сочинение? — спросил он, не открывая глаз.
— «Страсти Господа нашего по Святому Матфею».
— И, как я понимаю, вы сами собираетесь дирижировать этим сочинением?
Феликс удивлённо кивнул:
— Конечно.
— И где бы это исполнение имело место?
Феликс почувствовал, как у него напрягаются мускулы.
— В гевандхаузском зале, ваше преподобие. Хотя более подходящим местом была бы сама церковь Святого Томаса, для которой и были написаны «Страсти».
Пастор резко открыл глаза. Вена на его лбу вздулась.
— Разве вы не понимаете, что для человека другой веры не пристало исполнять произведение духовной музыки в лютеранской церкви?
На этот раз Феликс открыто уставился в лицо сидящего напротив него человека.
— Но ваше преподобие не может не понимать, что здесь вопрос не религии, а музыки.
— Духовной музыки.
— Есть только два вида музыки — хорошая и плохая.
— Есть два вида музыки — духовная и богохульная. Духовная музыка находится в сфере деятельности церкви, и я не думаю, что нехристианину подобает вмешиваться в её дела. Это сочинение является музыкальной версией Нового Завета, — голос пастора возвысился, словно он проповедовал с кафедры, — а Новый Завет принадлежит христианам.
— Если Новый Завет принадлежит христианам, то Ветхий Завет наверняка принадлежит нам. — Феликс чувствовал шум в ушах. Стук его сердца перекрывал звук его слов. — Какое в таком случае вы имеете право петь наши псалмы Давида? Какое...
— Сэр, как вы смеете? — прогремел пастор.
Феликс вскочил на ноги и подошёл к столу. Он дрожал от гнева, и его лицо сделалось пепельно-серым.
— А наша Мириам[105], которая украшает тысячи христианских церквей, разве была когда-нибудь крещена? А какое право имел Микеланджело ваять статую нашего Моисея[106]? И почему он стоит в христианской церкви? — Он замолчал, пристально глядя на пастора, слишком потрясённого, чтобы возражать. — Вы дурак! — медленно произнёс он. — Фанатичный дурак!
Круто повернувшись, Феликс выскочил из комнаты и чуть не сбил с ног Готлиба, подслушивавшего под дверью.
Когда Феликс пришёл домой, Сесиль взглянула на него и решила, что он заболел:
— На тебе лица нет. Что случилось?
Всё ещё дрожа от гнева, он рассказал ей о своём визите к пастору и о катастрофическом окончании встречи.
— Ты... — Она смотрела на него в ужасе, почти не веря его словам. — Ты назвал его преподобие дураком?
— Да, назвал, — его голос был холоден, но глаза молили о понимании, если не об одобрении. — Но не думаешь ли ты, что у меня были на это веские основания?
Она стояла перед ним с полуоткрытым ртом, прижав кончики пальцев к верхней губе. Мгновенье она смотрела на него молча, словно никогда не видела раньше. Затем произнесла прерывающимся шёпотом:
— Как ты мог? Как ты мог сделать такое?!
— А как он осмелился говорить со мной таким образом?!
Она не слушала:
— Как ты мог оскорбить пастора Хагена?!
От ярости его руки сжались в кулаки. Она не понимала, не хотела понять...
— Если кого-нибудь и оскорбили, так это меня, разве ты не видишь? Я надеялся, что моя жена поймёт это.
— Это ты дурак. — Она говорила с холодным бешенством, и каждое слово ударяло его, словно камнем. — Да, дурак! Только дурак мог оскорбить пастора Хагена. Надеюсь, ты доволен. Теперь у тебя в городе два врага: герр Крюгер и его преподобие. Они никогда не простят тебя.
— А мне и не нужно их прощение, — огрызнулся он с грубой иронией. — Христиане редко прощают.
Мгновенье она смотрела на него с трясущимися губами, не в силах вымолвить ни слова. Внезапно, подобно переполненному ручью, её напряжение прорвалось потоком брызнувших слёз, и она начала рыдать шумно, не сдерживаясь.
— Я не знаю, что на тебя нашло, — проговорила она дрожащим голосом. — С тех пор как эта старая музыка вошла в наш дом, ты ведёшь себя как сумасшедший. Ты что, хочешь нас погубить? — Она подняла к нему залитое слезами лицо. — Ты этого хочешь? Погубить всех нас? Ты хочешь, чтобы нам пришлось бежать из этого города?
Феликс смотрел на её прелестное лицо, теперь искажённое горем. Его кулаки разжались. Гнев покинул его, оставив только огромную усталость, от которой ослабели мускулы и ссутулились плечи. Она не понимала и никогда не поймёт... Только огромная любовь заставила бы её понять...
— Пожалуйста, Сесиль, оставь меня, — произнёс он спокойно, проводя рукой по глазам. Подошёл кокну. — Пожалуйста, оставь меня одного, — повторил он, уставившись в надвигающуюся ночь.
Они больше не разговаривали об этом в тот вечер. Старались вести себя естественно и с усилием болтали о ничего не значащих вещах. Но теперь между ними, подобно дыму после взрыва, висело чувство обиды. Молчание приобрело новую напряжённость, новый оттенок горечи. Их долго сдерживаемое непонимание наконец перешло в открытую форму, приняло и очертания, и звуковую оболочку. Они боялись. Неожиданность катастрофы замораживала их сердца. Они говорили тихо и избегали взглядов друг друга, словно в доме лежал смертельно больной.