Одиссей, сын Лаэрта. Человек космоса - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, дядя Алким. Я помню.
Хотя тебя я помню куда лучше и вспоминаю куда чаще, чем какой-то остров Кипр, пусть даже похожий на морского окуня.
Первым; кого я встретил на набережной, был Эней-Плакса. Мы едва успели вытащить «Пенелопу» на берег гавани, расположась между тирской биремой и грузовой фортагогой[53]; и я, облокотившись о гранитный парапет, смотрел, как судно устанавливают на катки. Доплыли без приключений, хотя на всякий случай старались избегать лишних встреч. Парус вдали мелькнет — мы к берегу. В тень. Думаю, ищут меня от Библадо Ливии. Черная Земля злопамятна. Оно, конечно, Кипр гостей не выдает головой, особенно носителей заветных серег, а все равно: мало ли как сложится...
— Одиссей!
Меня облапили сзади. Наскоро прижались щекой. Треснули ладонью по спине: будто перуном приложили. Облапили снова — это я уже успел развернуться и даже попытался на всякий случай двинуть наглеца локтем. Он был на голову выше меня, беглый дардан, и со стороны могло, наверное, показаться: отец наконец отыскал блудного сына (сын — это я), и теперь гулена жмется к отцовской груди, а родитель проливает слезы прощения.
— Да пусти ж ты. Цербер!
— Одиссей! Милый Одиссей! Откуда?!
Прохожие, поравнявшись с нами, замедляли шаг. Хрюкали, хмыкали. Но от высказывания вслух собственного просвещенного мнения воздерживались. И правильно делали. Слезы градом катились по лицу Энея — а ты изменился, дарданский наследник! Осунулся, обзавелся строгими складками у рта... — слезы радости, непонятной тем более, что мы никогда не были друзьями. Один раз виделись в посольстве. И еще: на поле боя, где Плакса труса не праздновал. Достаточно сказать, что в день гнева Эней сошелся один на один с малышом и остался в живых. А поплакать он всегда любил. По поводу и без. — Пойдем! Я угощаю!
В конце концов, почему бы и нет?
Харчевня оказалась дымной, но уютной. Народу мало, тишина. А баранья ляжка под кисло-сладким соусом была выше всяческих похвал. Единственное, что смущало: пока мы шли в харчевню, люди уступали нам дорогу. Наскоро бросали на меня косой взгляд и почти сразу опускали глаза. Словно я был прокаженным или богом.
Не знаю, какой выбор мне понравился бы больше. И еще: эти странные прикосновения. Встречные, кто мог похвастаться головным платком и знакомой серьгой в ухе, все норовили коснуться меня. Рукой. Бедром. Плечом или локтем. Слегка зацепить, проходя мимо. Присесть на корточки, якобы застегивая сандалию, и быстро мазнуть ладонью по голени. По моей, разумеется. Я чувствовал: закипаю.
— А наши в Кефтийской гавани стоят! — Губы дардана, густо вымазанные жирной подливой, смешно шевелились. Хоть рыдать перестал, и на том спасибо. — Я тут случайно. Мимо шел, гляжу: ты! Рыжий! Вот радость боги послали!..
Это уж точно.
— Кто это: ваши? Дарданы? Троянцы?!
— Да ну тебя! Вечно ты шутишь! Наши, говорю: Дио-мед-аргосец, потом критянин этот, как его...
— Идоменей?!
— Ага! Ну, ты всегда все знаешь...
Меньше всего я знал, с каких пор Идоменей с Диомедом стали «нашими» для слезоточивого Энея Анхизида. Ну, я — это ладно. Я его, красавца, и вывел из павшей Трои. До кораблей проводил. Больного отца нести помог. Легонький он был, Анхиз-Расслабленный. Молчал всю дорогу, а у самых сходней вдруг вздохнул и зажмурился. По-детски. Я еще спросил у Энея: «Может, останетесь, а? Мы скоро уйдем...» А он лишь рукой махнул. Дескать, толку тут оставаться? Или еще что имел в виду.
— Про Калханта слыхал?
— Тоже здесь?! Тоже — наш?!
Эней помрачнел. Налил себе из кувшина полную чашу. Осушил залпом. Губы утер:
— Наш, ваш... Ничей теперь. Помер ясновидец. Сведущие люди рассказывали: как есть помер.
— От чего?!
— От зависти. В Киликии с местным пророком сцепился. Там свинья рожать собралась, вот они и повздорили. Сколько поросят родится. Наш говорит: восемь. Местный: девять. Наш — восемь, а тот ни в какую. Наутро оказалось: местный прав вышел. Или еще говорят, что лишнего поросенка тайком подбросили. Короче, Калхант слать лег, а с рассветом не встал. Там и похоронили, в Киликии.
Я поднял чашу. Молча плеснул в сторону порога. Мир душе твоей, гордый прорицатель. Значит, встретил ты лучшего. По имени Смерть. Не прощаюсь: в Аиде увидимся...
Выпил, как Эней: залпом. До дна.
— А я. Одиссей, все мотаюсь. — Дардан помрачнел. Скорбно двинул бровями. Одинокая слезинка выкатилась из-под левого века, будто раздумывая: звать подружек или обойдемся? — Не человек, хвост собачий. Фракия, Македония... На Делос явился: Аполлонов оракул чуть от крика не лопнул. Плыви, дескать, отсюда! Я на Крит, там чума. Я на запад, к Тринакрии — там вулкан взбесился. Мать ужасов, чтоб ее! Треть эскадры потерял, сам чудом спасся. Папа разволновался, а у него сердце... На этой проклятой Тринакрии и погребли. Потом буря, раскидало нас вдребезги... Я туда-сюда, гляжу: справа по борту Карт-Хадашт[54]. С корабля на свадьбу: тамошняя басилисса на меня запала. Вдовая она, нутро горит. Замуж, говорит, и никаких. Еле сбежал, так мне после донесли: закололась она с горя. И дворец подожгла. Перед смертью кричала, что жертвует: себя — мне. Представляешь?!
— Да, бабы — они...
Ох, что-то я не то брякнул. Сейчас обидится, в рожу двинет. И прав будет. Нет, не двинул. Кивнул согласно:
— А жизнь — сволочная штука! Правда, Одиссей?! Я поспешил согласиться. Разумеется, сволочная. Сидят в харчевне двое бывших мальчишек: одного от родного дома за шкирку оторвали, так он другому дом спалил. У обоих жизнь украли, пока мальчишки наспех чужим серебром делились. И оба не виноваты: без их согласия получилось. Само.
— Рыжий! Ну, Любимчик! Ну, даешь! Аэто уже от порога. Даю я, значит. А не даю, так дам. Привстал я, обернулся, да опять опоздал. Четыре перуна по плечам барабанят, два Цербера мнут-обнимают; бедные мои косточки, за что ж вам такая мука мученическая?!
— Рыжий! Еж морской!
Синие звезды у самого лица. Светятся.
Улыбка до ушей.
Пляшет Диомед, сын Тидея. В меня вцепился, будто утопающий в обломок мачты. Так и пляшет: в обнимку. А из-за крутого Диомедова плеча...
— Кружение птиц подсказывает мне, что наша встреча неслучайна. Как неслучайно все, творящееся под медным куполом небес...
Сгреб я пророка в охапку. Вместе со словами его, с насмешливой улыбочкой. С совиными глазищами, с утиным носом. Как есть. К потолку кинул. Отъелся покойничек на харчах преисподних, а я чую: будь Калхант горой, и то б я его к потолку. Запросто.
— Живой?!
— Да как тебе сказать, рыжий... Иначе не получалось. Мне ведь уже и алтарей понавоздвигали: за год не снесешь. А так хорошо... я лишнего поросенка сам и подбросил. Ночью. Вот, задницу порвали: собаки у них, у киликийцев, — хуже Ехидны!..