Азиаде. Госпожа Хризантема - Пьер Лоти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот еще одно приключение: малыш Бамбук заявляет, что пойдет с нами! Он хочет, чтобы мы непременно взяли его с собой. Ну это уже ни на что не похоже и совершенно недопустимо!..
Хотя… нельзя же, чтобы муско плакал в праздничный вечер… Что ж, пошлем предупредить госпожу Лютик, чтобы она не волновалась, и, так как на тропинках Дью-дзен-дзи уже не будет никого, кто стал бы издеваться над нами, мы с Ивом по очереди понесем его на спине, пока не закончится ночное восхождение…
А я-то не хотел сегодня подниматься по этой дороге, волоча за руку мусме, и вот в довершение всего у меня еще и муско на спине… Что за ирония судьбы!
Дома, как я и ожидал, все закрыто и заперто; нас не ждут, придется стучать в дверь. Хризантема принимается кричать изо всех сил:
– О! Уме-Сан-ан-ан-ан! (По-французски: «Эй! Госпожа Сли-и-и-и-ва!»)
Я и не знал, что ее голосок может выдавать такие переливы; в ее протяжном зове, звонко прозвучавшем в полуночной темноте, есть что-то такое чужое, неожиданное, странное, что у меня возникает ощущение далекого и безнадежного изгнания…
Наконец на пороге появляется госпожа Слива, заспанная, взволнованная, с пышным хлопчатобумажным ночным тюрбаном на голове, где на синем фоне резвятся несколько белых аистов. Кончиками пальцев испуганно и грациозно держа длинный стержень своего фонарика в цветочек, она разглядывает нас по очереди, дабы удостовериться, что это именно мы, и не может прийти в себя, бедняжка, при виде муско у меня на закорках…
XXXVII
Раньше я охотно слушал, как Хризантема играет на гитаре; теперь я начинаю любить и ее пение.
Ничего от театральной манеры и неестественно низкого голоса виртуозов; наоборот, ее ноты, всегда очень высокие, нежны, трогательны, жалобны.
Часто, сочинив или вспомнив какой-нибудь протяжный, непонятный романс, она разучивает его с Оюки. И я удивляюсь, слушая, как они раскладывают на две партии аккомпанемент на своих созвучных гитарах и каждый раз, уловив малейшую неточность звука, останавливаются, никогда не путаясь в этой странной, диссонансной, всегда печальной гармонии.
Пока они играют, я чаще всего пишу, устроившись на веранде перед великолепной панорамой. Пишу я на полу, сидя на циновке и опираясь на маленький японский пюпитр, украшенный рельефными кузнечиками; пишу тушью; чернильница у меня такая же, как у моего хозяина, из нефрита, с симпатичными жабами и жабятами на бортике. И пишу я, в общем-то, мемуары, – совсем как господин Сахар там, внизу!.. Иногда мне кажется, что я на него похож, и мысль эта мне очень неприятна…
Мемуары, состоящие из одних лишь несуразных деталей; мельчайшие подробности цвета, формы, запаха, звука.
Правда, на моем однообразном горизонте, похоже, занимается заря целого запутанного романа; среди этого мирка мусме и цикад как будто вот-вот завяжется настоящая интрига: Хризантема влюблена в Ива; Ив в Хризантему; Оюки в меня; я – ни в кого… Будь мы в какой-нибудь другой стране, здесь был бы даже материал для большой братоубийственной драмы; но мы в Японии, где сама среда смягчает, уменьшает, делает смешным и нелепым все вокруг, а потому из всего этого абсолютно ничего не выйдет.
XXXVIII
В Нагасаки есть такое время суток, которое еще смешнее остальных: это вечер, часов пять-шесть. В этот час все раздеваются догола – дети, молодежь, старики, старухи – и садятся в глиняные сосуды принимать ванну. Делается это где угодно, без всякой завесы, в саду, во дворе, в лавке и даже в дверях, чтобы удобнее было переговариваться через улицу с соседями. В таком положении даже принимают гостей; хозяин без колебаний вылезает из чана, держа в руках маленькое неизменно синее полотенце, чтобы усадить пришедшего и радостно перемолвиться с ним.
Надо сказать, мусме (как и старые дамы) совершенно не выигрывают, появляясь в таком виде. Японка, лишенная своего длинного платья и широкого пояса с тщательно вывязанным бантом, оказывается всего лишь крошечным желтым созданьицем с кривыми ногами и худосочным, грушевидным бюстом; ничего не остается от ее своеобразного искусственного обаяния, бесследно исчезающего вместе с одеждой.
А есть час одновременно радостный и печальный – когда сгущаются сумерки и небо кажется большой желтой пеленой, на фоне которой выделяются контуры гор и высоких пагод. В этот час внизу, в лабиринте узких сереньких улочек внутри всегда открытых домов загораются священные лампадки перед алтарями предков и домашних Будд, – а тем временем снаружи все постепенно окутывается мраком и тысячи старых крыш черной зубчатой гирляндой вырисовываются на фоне светло-золотистого неба. В этот момент над смешливой Японией проносится ощущение чего-то мрачного, странного, древнего, дикого, ощущение невыразимое и – грустное. А оживление – единственное оживление в этот час – вносит гурьба ребятишек, маленьких муско и мусме, возвращающихся из мастерских и школ и, как река, растекающихся по сумрачным улицам. На фоне темных деревянных построек еще ярче кажутся их затейливо пестрые, затейливо подоткнутые синие и красные платьица, великолепные узлы на поясах, цветы, серебряные и золотые помпоны, украшающие младенческие пучки.
Они резвятся и гоняются друг за другом, размахивая широкими рукавами, – совсем маленькие мусме, десятилетние, пятилетние, а то и меньше, но уже носящие высокие прически и внушительные яйцеобразные пучки, как настоящие дамы. О прелестные, уморительные куколки, вприпрыжку скачущие по улицам в этот сумрачный час, дующие в хрустальные трубы или же со всех ног несущиеся запускать немыслимых воздушных змеев… Весь этот японский мирок, от рождения эксцентричный и призванный стать еще более эксцентричным с течением лет, вступает в жизнь ни на что не похожими развлечениями и странными криками; в его игрушках есть что-то зловещее, их испугались бы дети из другой страны; у его змеев большие раскосые глаза, и похожи они на вампиров…
И каждый вечер на маленькие темные улочки выплескивается это свежее, детское, но уж слишком своеобразное веселье. Трудно вообразить, сколько немыслимых предметов иной раз плещется на ветру в воздухе…
XXXIX
Эта малютка Хризантема всегда одета в темное, что является здесь признаком поистине хорошего тона. В то время как ее подружки, Оюки-сан, госпожа Туки и прочие охотно носят пестрые ткани и водружают поверх причесок яркие помпоны, она одевается в темно-синее или нейтрально серое, подпоясывается широкими черными поясами, вытканными неброским рисунком, и никогда ничего не втыкает в волосы, кроме светлых черепаховых шпилек. Если бы она была из благородной семьи, она носила бы на спине вышитый на платье белый кружок, напоминающий штемпель, с каким-нибудь рисунком посередине – обычно это лист дерева: и это был бы ее герб. В самом деле, маленький геральдический символ на спине – это единственное, чего ей не хватает, чтобы выглядеть очень почтенной женщиной.
(В Японии прекрасные светлые платья с тончайшими переливами, расшитые серебряными или золотыми химерами, благородные дамы надевают только у себя дома в некоторых очень торжественных случаях; а так их носят актрисы, танцовщицы, девицы.)