Асистолия - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жена затихла. Вдруг опять: фотокарточка. Выпала из папки.
Показала ему.
Молчали.
Cпросила: “Что cделать? Положить обратно?”.
“И что? Пусть кто-то еще найдет?”.
“Я бы сохранила”.
“Еще одна семейная реликвия. Натурщица”.
“Какая молодая, красивая… Тебе не жалко? Давай оставим?”.
“Ты всерьез? Послушай, это все-таки моя мать…”.
“Даже не скажешь?”.
“Пойди, обрадуй. Молодость вспомнит, так? Нашла — и что? Обязательно что-то должно произойти? Думаешь, он бы захотел? Ты нашла — а я порву. Вот. Все”.
Отдала. Равнодушно, безразлично: “Делай, что хочешь”.
Хлам с антресолей… Приконченные рюкзаки, палатки, штормовки, телогрейки… Сапоги. Вывалил — кучка обрубков. Ампутированные конечности. Как будто сожрала гангрена. Еще портфель. Отец ходил на работу. Почти уцелел. Жесткий, твердый — кажется, болванка, только обтянут сморщенной коричневой кожей. Но внутренность — пахнувшая чем-то горклым пустота. Взялся — и поразился тяжести. Прошелся с ним, тогда и почувствовав — как эту тяжесть, — что прикоснулся к вещи. Мужская, крепкая, точно рукопожатие. Помнила отца. Сколько же лет… Даже хлам столько жил. И вот пришло время, потому что это он решил отправить на свалку. Мешки набил, так что стали похожи на боксерские груши. Отволок… Больше ничего не осталось. Только портфель, в котором и скрыл от самого себя то, что нашлось, вернув его в темное забытье опустошенной квартирной кладовки.
Прошло несколько дней, но устал. Ободраны обои со стен, их клеил еще отец. Покрашен дверной косяк. Отметки, которые делал своей рукой отец, затянулись новой белой масляной кожей. Каждая — это день рождения. Та, что последняя, — в год смерти. Оборвалась лесенка — и он уже, этот мальчик, точно бы не рос больше. Теперь пропал даже этот след. Сравнялось что-то и сгладилось. И почти исчезло, почти исчезло… Новенькая комната после ремонта, и это все? Вот его подарок самому себе? Душа просит покоя — а сердце ноет: отец, отец… Все, что чувствует, — как медленно расходуется это время. Даже так. Глупо. Забыл, какой день. Думал, пятница. Саша сказала: еще только среда. Ну да — а он жил-то уже в пятницу. Запрыгнул куда-то в ненужное будущее.
И тогда позвонил профессор.
“Поздравь меня, я женился”.
“Женился? Поздравляю. Ну и дурак. Последний салют?”.
Говорили. Как ни в чем не бывало. Но как будто это происходило когда-то очень давно. И голос дядюшки был такой молодой, новый какой-то — но родной, почему-то родной.
“Ремонт? Какой летом ремонт! Полный идиотизм! Я получил разрешение поехать на рыбалку — приглашаю, составишь компанию? Только без женщин, их знакомство отложим на потом… Ты и я. Красивейшая русская река… Прямо сейчас, на вечернюю зорьку?”.
Машина у подъезда, дядя Сева выглядывает — и машет рукой… Профессор-астрофизик в ковбойской шляпе. Влюблен в космос… Влюблен в свою машину… Это его орбитальная станция. В салоне, как будто находясь в состоянии невесомости, плавает космический мусор из всего, что потерял, о чем забыл… Глаза насмешливы, но грустны, как у старого пса… “Поехали?”.
Не давая опомниться, рассказывал, говорил. То начинал, то бросал. Тут же рассказывал другое. Всюду попадаются на глаза в салоне женские штучки… Вот зеркальце со стразами… Да это совсем девочка… Профессор смущен, но и польщен: его аспирантка. Сладко, протяжно произносит: “Машенька!”. И с лукавством: “Она Лолита — а я Гумберт Гумберт”. Но сам же смеется, как будто поймав на лету не успевшие даже раствориться слова. Дети. Это мучает. Наверное, отвернулись от него совсем. Потерял. И вот с ним, как с сыном… Старается понравиться: развлекает, смешит. Девочка Маша к нему обращается по имени-отчеству… Но это со смехом. “Я ведь ее научный руководитель!”. Переехал к ней — к ним — Маша жила с мамой. Что делать, он бездомный… Вот почему! Машенька, Машенька… Иначе бы не решился. Рискнул — и проиграл. Теперь все, что осталось, — эта семья. Жена — ровесница дочери, а теща — его собственная ровесница, но готовит по утрам завтраки, тоже обращаясь к нему на “вы”, так у них, в этой новой семье, заведено… Приживал на старости лет. Прижился. Смирился. Девочка Маша запрещает и разрешает… Смеется: “Понимаешь, не любит она у меня евреев, ну, не любит, просто мучение… Где ни окажемся: истерика, припадок… Она у меня такая, достоевская героиня! Но они же всюду! Это наука в конце концов, а не армия! И что мне делать? Ты не знаешь, это как-то называется, это очевидный невроз! Что? Как? Да, брось… Это не лечится, это не диагноз… Но это должно лечиться. Ну, должно же! Ну, лечится же любое расстройство нервное, если ребенка в детстве напугали! Ей же еще рожать!”. Бедный дядя Сева… Теперь штудирует Евангелие. Так хочет Маша… Да, конечно, чуть не забыл, венчание! Приглашает, смеется: “Ну, что, будешь корону царскую над моей головой держать?”. Но сейчас какой-то пост, постятся: профессор постится, впервые в жизни своей… На ночь они читают Деяния Апостолов. Все правильно, все правильно… Профессор восхищен, декламирует: “Это у апостола Петра, второе послание: в растлении своем истребятся! Или вот, вот… У апостола Павла: страдающий плотью перестает грешить… А Иоанн, Иоанн! Всякий ненавидящий брата своего — есть человекоубийца… А? Как сказано!”. И вот уже возмущается: “Какой же это идиотизм не верить в Бога! Какая же это самонадеянность и какой же идиотизм!”. Вдруг вывалилось прямо в руки из бардачка: “Дорогие ученые астрономы, космические инженеры, космонавты и мыслители-космисты, служащие науке и знанию на благо Отечества, с профессиональным праздником ДНЕМ КОСМОНАВТИКИ!!!”. Двухлетней давности… Открытка… Но чувствуется сразу же — это какое-то двадцать третье февраля… Дядюшка рассмеялся: “К сожалению, умные женщины бездушны, а душевные глупы!”.
Этот смех, такой похожий на смех отца…
Вдруг: “Странные эти сны… Мясо — к болезни. Дерьмо, подумай, к деньгам! Сегодня приснилось… Море. Шторм”.
И вот уже быстрое течение, как будто отрывая, тут же уносило поплавки. Где-то что-то строилось на другом берегу. Стучали молотки, визжали пилы. Проводить здесь время было не для чего, бессмысленно. Если что-то и ловилось, даже не в заброс. Все мелкое, узкое. Русло заросло. Только мальчик с удочкой маялся бы, глупый… Но кто-то бросал под кусты пустые чекушки, сорил окурками… Приходили крепенькие единоличные мужички, под вечер, после всех земных трудов. Это их было место, время. Грузили побольше крючков на дно — и подсекался на течении жадный окушок, ну, может быть, голавль. Что еще-то водилось. Рыбачил народец выше по течению, у плотины, они проехали. Дядюшка это знал. Но где клев, там и двоим тесно, поэтому завез сюда. Нахваливал. Врал. Всегда он врал. Купили червей по дороге, их уже где-то взращивают, продают в коробочках с дырочками для воздуха, живые нужны для этой му€ки, будут мучиться на крючках, — вот и вся рыбалка.
Дядя Сева, со светлой почему-то печалью: “Человек становится самим собой только наедине с самим собой!”.
Он спросил, как маленький: сколько живут червяки?
И профессор поразил, знал это: “Дождевые черви, ты не поверишь, могут до шестнадцати лет. Целая жизнь!”.