Процесс исключения - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Доктор велел, чтоб Петров чаще отхаркивал, – говорит Саша Прохоровой, сдавая дежурство.
– Знаем.
– Не то придется делать трахеотомию.
– Слышали.
– Дмитрий Иванович велел позвонить ему в девять и сообщить, какая температура у Волковой.
– Это у бабушки с тромбозом, что ли?
– Да.
– Королев всегда что-нибудь придумает. Какая у Волковой может быть температура?! Ей восемьдесят восемь лет».
«Услышав стон, сестра Прохорова встанет, отложит вышиванье и войдет в палату.
– Чего вам, больной?
– Пить!
– Вам нельзя пить.
– Пить!
– Не капризничайте, больной».
Нет, от нее не дождешься петушиного – человеческого! – слова, ей никто не интересен и не жалок, никого она не бережет и не любит, она «исполняет свои обязанности».
Двойник Прохоровой – та особа в кудельках и кружевах, с розовыми ноготками на толстых пальцах, которая приходит в дом к Поливановым тоже для того, чтобы «исполнить свои обязанности», чтобы научить Сашу подать кляузу на мужа. Это уж бюрократка не от медицины, а от так называемой общественности. В наши дни бюрократ и мещанин – понятия однозначные, и обе они – медицинская сестра и общественница – прежде всего мещанки. Мелкое ненавистничество Прохоровой прикрыто исполнительностью и туго накрахмаленным халатом; страстная жажда сплетен у ее духовной сестры – модной кофточкой и борьбой за здоровую советскую семью. Помните? Сыпет, сыпет словами. Находит, что в комнате у Саши очень уютненько. Сетует, что из магазинов исчезло ленинградское мулине. Советует Саше поставить на полочку бархатные розы. Потом советует обратиться к общественности: «Напишите нам кратенькое заявление». Получив кратенькое заявление, гадина начнет лечить административными мерами Сашину душевную рану… Эта представительница общественности смешна и страшна; и – свойство настоящей сатиры – более страшна, чем смешна. Никогда не забуду, как Анна Андреевна Ахматова, прочитав Фридину запись заседания месткома в тульском музыкальном училище, сказала мне: «Это самое страшное, что я когда-либо в жизни читала». (Фридину запись суда над Бродским она прочитать не пожелала.) Многие записи в блокноте журналиста и блокноте депутата, сделанные как бы по случайному поводу, такие, как «За смертью Носова» или «Я член партии», – нельзя читать без смеха, и смех этот, как плуг, поднимает глубокие пласты современной жизни и заставляет глянуть глаза в глаза ужасу. Смеешься, читая блокнот, а захлопываешь его, содрогаясь от боли. «Ребеночек народился! Мальчик!» – кричит человек, которому некуда привезти этого ребеночка вместе с матерью из родильного дома. Смешно объясняется с ним председатель, смешны первая, вторая и третья речь управдома. Фрида обладала чутким слухом к современной речи со всеми ее канцеляритами и мещанизмами, и слух к уродствам речи вел ее с поверхности явления вглубь.
«Остановлюсь на первом пункте, о количестве квартир, включившихся в соревнование за социалистический быт… Они выполняют пункты, чтоб сберегать спецфонд и соблюдать взаимоотношения.
Есть четыре семьи в хороших взаимных отношениях, люди стали более общаться, и мы должны афишировать, когда работает клуб и кинопередвижка, а то афиши нет, и люди не знают…
Нам некоторые говорят разные нарекания, и, конечно, извините за грубость, мы, конечно, много набракоделили. Но есть такие, что зря злорадствуют, и, если по-ихнему не вышло, то делают улыбочку. Вот Пахомова из дома шесть по Неждановой – она бегает в единственном числе и смотрит, что не так».
Смешно? Пожалуй. И невинно. Благодушно. А на следующей странице нас подстерегает ужас. Во Фридиных блокнотах сырой жизненный материал, схваченный на лету, записанный на слух, превращался в мощную сатиру:
« – Мы хоть и говорим о квартирах социалистического быта, но я должен сказать о подвале в доме шесть по улице Огарева. Этот подвал не сегодня-завтра обрушится. Будут жертвы. Людей надо немедленно переселять.
– Переселять некуда.
– А что мне людям говорить?
– Разъяснять надо. Агитировать и пропагандировать.
– Плохо!
– Что, то есть, плохо? Вы из какого государства приехали? Про что вы это говорите «плохо»?
…………………………………………………..
Внезапно дверь открывается, и в комнату вваливается пьяный:
– Нас каждую осень затопляет дерьмом! И дождем! И если нас затопит и убьет – вы все, все будете виноваты!»
И в писаниях, и в жизни Фриде присущ был именно юмор, разнообразный и глубокий, – острословие не было ей свойственно. В беседах с друзьями острила Фрида редко, а может быть, и никогда. Я помню ее пересказывающей чужие остроты, но собственных ее острот не припомню. У нее были свои излюбленные выражения, которые она часто употребляла, и среди них я не помню ни одного каламбура. Речь ее была проста. «Ну, это еще надо, как говорится, поварить в голове», – говорила она, задумавшись над каким-нибудь делом. В конце высказанных кем-нибудь и ею самой соображений, предположений она спрашивала, чтобы подвести итог. «Как же мы будем поступать?» Строго, деловито, рассчитанно. В ее речи сказывался навык журналиста, депутата, привыкшего обдумывать и, обдумав, действовать… «Как же мы будем поступать?» Но с каким очаровательным юмором пела Фрида песни – Галича или лагерные, тюремные! С каким юмором писала письма!
Вот одно из них, от 1 ноября 1964 года, полное грусти и юмора:
«Живу я в сутолоке и неразберихе. Мою двоюродную сестру Веру (дочку нашей тети Фани[6]) оставил муж. Тетя Фаня не ходила целую неделю. А мы тем временем опускались на дно: никто не готовил обеда, никто не покупал масла и сахара, некому было гулять с Наташей. Александр Борисович, похлебав нашего с Галей неквалифицированного супа, сказал:
– Если так будет продолжаться, я буду вынужден настаивать, чтобы Сеня[7]вернулся в семью.
И, кажется, так оно и будет.
Когда он ушел, Верочка сказала:
– Я брошусь с пятого этажа.
Он ответил: – Ну и бросайся!
Она: – Я умру, если ты уйдешь!
Он: – Ну и умирай!
Тогда Вера сказала:
– Я пойду в твою парторганизацию!
И он вернулся!..
Александр Борисович очень доволен.
Мои девочки в смятении: зачем ей муж, вернувшийся под конвоем?
А я почем знаю? Мне жалко ее было, а теперь – нет… К чему я все это рассказываю? К тому, что тетя Фаня, видимо, с завтрашнего дня снова начнет ходить. И мы сможем уехать в Переделкино…
Меня мучает и угнетает, что нет никакого ответа на наше письмо. Оно получено, но ничего не сдвинулось[8].