Прыжок в длину - Ольга Славникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, прошлое нуждается в том, чтобы его заново покрасили. Сценарий, конечно, глуповат, но в нем столько небольших внезапных озарений, столько просветов любви, что Ведерникову кажется порой, будто судьбу его собираются положить на музыку. Когда он думает так, ему хочется плакать. Где она, правда, и где неправда? Вот Ведерников тихо, тяжко ненавидит негодяйчика, и не только взрослого самца с усами, но и нежного ребенка с маленьким ротиком аквариумной рыбки – и уже с чем-то чудовищно плотным внутри, точно пацанчик проглотил сейф. А между тем как-то между строк, и не только в сценарии, но и в жужжащем общении вокруг съемочной площадки, естественным образом подразумевается, что щедрый и богатый Жека содержит своего спасителя-инвалида.
Негодяйчик этого отнюдь не отрицал, наоборот, косвенно подтверждал той сугубой заботливостью, которой окружил теперь Ведерникова, оплел его, запеленал, точно паук муху. Стоило Ведерникову посмотреть на блюдо ярких яблок, украшавшее стол для участников съемок, как негодяйчик с обезьяньей ловкостью цапал самый глянцевый плод, очищал его своим особым ножичком с гравированной монограммой и подавал, нарезанный на дольки, добавив на тарелку для красоты мелких конфеток в нарядных обертках бантиками. Подлец научился удивительно вовремя, с каким-то ласковым поглаживанием подхватывать трость, которая всегда съезжала и валилась, когда Ведерников садился в кресло. Увидав на пути инвалида малейшую неровность, негодяйчик моментально оказывался рядом и буквально переносил Ведерникова через колдобину в аккуратных объятиях. Обладая по жизни грацией табурета, Женечка при уходе за безногим проявлял такую живую и как бы многолетнюю сноровку, что толстоносый хирург, некогда отрезавший Ведерникову кровавые мочала с болтавшимися, будто тапки, мертвыми ступнями, вежливо поинтересовался, не доводилось ли господину Караваеву работать медбратом в травматологии.
Все вокруг нежно уважали хорошего Жеку за его раннюю взрослость и щедрую ответственность. В мороке фильма, куда его участники постепенно погружались с головой, никто, кроме негодяйчика, и не мог спонсировать Ведерникова – нигде не работавшего, но имевшего высокотехнологичные протезы и модное, в елочку, пальто. В фильме не было ни матери с ее безличными деньгами, ни Лиды с пылесосом и кухонной плитой. Все Жека, все Жека. Постепенно Ведерников проникался уверенностью, что, случись действительно им обеим исчезнуть, Женечка и правда взялся бы его содержать, тут же занял бы вакантное место – и приволок бы пальто еще более модное, в каких-нибудь петухах и попугаях, а уж какие бы он нарыл крутые, самостоятельно думающие протезы, даже представить страшно.
Мир негодяйчика был цветист и фантастичен, будто помесь тропического леса и луна-парка; здесь деньги на счетах самозарождались из атмосферного электричества, а наличка просто порхала в воздухе; здесь у толстых, довольных голубей на месте отрезанных лап вырастали букеты; здесь слои шестеренок из настоящего золота и серебра непринужденно нарушали законы классической механики; здесь любезный, улыбчивый крокодил медленной восьмеркой выползал на берег густого, как суп, теплого пруда и, поднявшись, с бульканьем брюха, на задние лапы, сам собой превращался в брендовый тренч. Было что-то глубоко сродное между этим миром и миром фильма: оба балансировали на тонкой грани между чудом и катастрофой. Ведерников спрашивал себя: не выявляется ли так скрытое родство душ между светлой, ясноглазой Кирой и неандертальским негодяйчиком, не оттого ли их так тянет друг к другу, не оттого ли они болтают так упоенно и жестикулируют, будто словам не хватает значений? Нет, Ведерников предпочел бы самую черную нищету Женечкиным заботам и щедрым, двусмысленным дарам.
* * *
Мир фильма потихоньку пропитывал и перестраивал реальность. Когда по графику не было съемок, Ведерников гулял один, без Лиды, с тяжелым сопением драившей мебель, и его, точно убийцу на место преступления, влекло на ту дорожку, с которой он некогда прыгнул.
Все это было так давно, словно происходило в будущем. Настанет май, и Ведерников, неторопливо шагая вот по этому, сейчас облепленному лиственной гнилью тротуару, странно взволнованный цветением вот этих пока что голых, грязной костяной побелкой светлеющих яблонь, внезапно услышит в себе электрический сладостный гонг. Мячик выскочит, кажется, вон оттуда, от покривившейся и вросшей в землю малышовой карусельки, за которой качелька, с длинными мокрыми ямами под двумя разбухшими люльками на цепях, заплывших водой, будет в мае восторженно повизгивать и петь. А потом случится то, чему суждено случиться. Пока же идет подготовка. Ведерников с мятным холодком на сердце наблюдал, как, в угоду ожидаемой кинокамере, исподволь меняется обстановка. Казалось, будто это съемочная группа поставила в качестве декорации граненый торговый центр, уже несколько потрепанный, неряшливо завешанный рекламными щитами, точно ими были закрыты выбитые стекла. Декорацией выглядели новенькие бетонные чаши для цветов, и сейчас, среди общей серости и сирости, наполненные чем-то ярко-пестрым – крашеной щепой, как выяснилось, фиолетовой, желтой и небесно-голубой; последняя пострадала от дождей более других. Обнаруживались и другие спецэффекты, вроде целой витрины неестественно огромных, неестественно роскошных, так называемых авторских кукол в бальных платьях и парчовых фраках, непонятно кому предлагавшихся в этом скучноватом, вполне обывательском районе. В некотором отдалении от места действия декорации делались совсем условными. Сразу два фасада, которые Ведерников помнил заурядно пятиэтажными, оштукатуренными в цвет и фактуру буханок ржаного хлеба, были теперь затянуты полотнищами с нарисованными на них полуколоннами, всякими лепными парадизами, и от ветра полотнища вздрагивали, как это бывает в театре, когда движется сцена. На фоне всей этой странноватой бутафории увядшие хризантемы у метро, похожие на бурые, пропитанные йодом тряпичные комки, были исполнены жизни и трогали до слез.
Однажды Ведерников застукал на месте своего преступления белобрысого Сережу Никонова. Несостоявшийся балерун мерял стилизованными тесными шагами дорожку разбега, его поджатая, подобранная задница, обтянутая ярко-синими, какими-то женскими джинсами, двигалась так, будто актер пытался подсесть то левой, то правой ягодицей на очень высокий табурет. У доски отталкивания – где никакой доски сейчас не было, только расплывался от влаги неясный рисунок мелом, похожий на скисшее молоко, – Сережа останавливался как вкопанный, точно у ботинок его, маленьких и ярких, похожих на игрушечные автомобильчики, зиял опасный обрыв. «Что вы тут делаете, интересно?» – недоброжелательно спросил Ведерников, когда актер, в творческой задумчивости, попятился и, вздрогнув, обернулся. «Ой, это вы! – воскликнул белобрысый с каким-то восторженным испугом. – Тут у меня, понимаете, процессы… Вхожу в образ, так что вы очень кстати!» «Не буду мешать», – сухо проговорил Ведерников и направил трость, чтобы пойти прочь. «Нет, нет, пожалуйста, останьтесь! – взмолился белобрысый и цапнул Ведерникова за рукав. – Есть серьезный вопрос». «Ну?» – Ведерников нетерпеливо подергал руку, но белые пальчики с воспаленными заусенцами держали крепко. «Объясните мне, как такое возможно? – белобрысый сделал плавный лебединый жест в сторону проезжей части, по которой, громыхая, как целый полигон, съезжал под горку зловонный мусоровоз, испускавший на холоде рваный тепленький пар. – Больше восьми метров! По воздуху! – заорал он, перекрикивая грохот. – Это выше человеческих возможностей! Как вы это сделали? Какие ощущения? В чем состоит секрет?» «Ни в чем, техника тренировок», – злобно соврал Ведерников и стряхнул наконец неприятную лапку двойника. «Но мне еще так много следует у вас узнать!» – запротестовал Сережа и, забегая то слева, то справа, так сбил ритм протезов и трости, что Ведерников едва не налетел на кокетливую новенькую урну.