И эхо летит по горам - Халед Хоссейни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позднее, когда я стал постарше, эта ясность куда-то делась. Думая задним числом, я замечаю, что в том, как она примолкла, помянув первого мужа, в опущенных взорах, в том, как возник у нее ком в горле, как затрепетали губы, было нечто нарочитое — равно как и в ее бурливой энергии, в ее шутках, живом, шумном обаянии, даже в том, как прилетали ее пренебрежительные замечания — с парашютной мягкостью утешительных подмигиваний и смешков. Может, и то и другое — шитое белыми нитками притворство, а может, и нет. Все перемешалось: что спектакль, а что правда, — но во всяком случае, заставило меня думать о ней как о бесконечно интересной актрисе.
— Сколько раз прибегала я к тебе домой, Оди? — спросила Мадалини. Теперь она вновь улыбалась, похохатывала. — Бедные твои родители. Но этот дом был мне гаванью. Моим прибежищем. Да. Маленький остров внутри большого.
Мама́ сказала:
— Тебе здесь всегда были рады.
— Это твоя мать положила конец побоям, Маркос. Она тебе рассказывала?
Нет.
— Меня это не удивляет. Такая она у нас — Оделия Варварис.
Лицо у мама́ сделалось мечтательное, она все разглаживала и сворачивала край фартука на коленях.
— Прихожу я сюда как-то вечером, у меня кровь из языка, клок волос выдран на виске, в ухе все еще звенит от оплеухи. На этот раз он до меня добрался своими лапами. В каком я была состоянии. В каком состоянии! — Мадалини так это рассказывала, будто описывала роскошную трапезу или отличный роман. — Твоя мать не спрашивает, потому что все знает. Конечно, знает. Просто глядит на меня, долго глядит, а я стою перед ней и дрожу, и тут она мне — я до сих пор это помню, как Оди это говорит: Так, вот и весь сказ. Говорит: Пойдем-ка навестим твоего отца, Мадди. Я ее начинаю умолять. Я боялась, что он нас обеих убьет. Но ты знаешь, какая она бывает, твоя мать.
Да, знаю, подтвердил я, и мама́ метнула в меня косой взгляд.
— Она не стала слушать. У нее был такой вот вид. Уверена, ты знаешь, что это за вид. Срывается с места, но сначала берет отцовское охотничье ружье. Все время, пока мы идем к моему дому, я пытаюсь ее остановить, говорю ей, что он не так уж сильно меня бил. Но она не слушает. Подходим мы прямо к двери, а там мой отец на пороге, и Оди вскидывает дуло, тыкает ему в подбородок и говорит: Только попробуйте еще раз, и я приду и пристрелю вас в лицо этим самым ружьем… Отец хлопает глазами и на миг прикусывает язык. И слова вымолвить не может. И это еще не лучшая часть истории, Маркос. Смотрю я вниз и вижу, как маленькая лужица, — ну, ты понимаешь, чего это лужица, — тихонечко растекается на полу у его босых ног.
Мадалини отбросила назад волосы и сказала, вновь щелкнув зажигалкой:
— И это, дорогой мой, подлинная история.
Этого и не требовалось говорить. Я знал, что это правда. Я признал мамину простую, яростную преданность, ее громадную решимость. Ее импульс, ее потребность быть исправителем несправедливостей, стражником заблудших. И, да, я знал, что это правда, — по стону, который донесся из-за сомкнутых губ мама́ при упоминании этой последней детали. Она ее не одобрила. Возможно, сочла вульгарной — и не только по очевидной причине. По ее мнению, люди, даже если вели себя позорно, после смерти заслуживают хоть крупицу уважения. Особенно родственники.
Мама́ повозилась на стуле и сказала:
— Так если тебе не нравится путешествовать, Талия, чем же ты любишь заниматься?
Все взоры обратились на Талию. Мадалини говорила и говорила, и я, помню, думал, пока мы сидели в солнечных пятнах во дворе, что такова была ее способность поглощать внимание, втягивать все в свой водоворот столь полно, что про Талию все забывали. Я к тому же допускал возможность, что они освоили такую моду из необходимости: тихую дочь затмевал спектакль жадной до внимания, занятой собой матери, что самолюбование Мадалини являлось, быть может, благодеянием, материнской защитой.
Талия пробормотала что-то в ответ.
— Чуть громче, дорогая, — прилетело предложение от Мадалини.
Талия откашлялась — рокочущий, мокротный звук.
— Наукой.
Я впервые заметил цвет ее глаз — зеленый, как девственное пастбище, заметил глубокую, грубую тьму ее волос и что кожа у нее безупречна, как у ее матери. Подумал, была ли она когда-то миловидной, а может, даже красивой, как Мадалини.
— Расскажи им о твоих солнечных часах, дорогая, — сказала Мадалини.
Талия пожала плечами.
— Она соорудила солнечные часы, — сказала Мадалини. — Прямо у нас во дворе. Прошлым летом. Никто не помогал. Во всяком случае, не Андреас. И точно не я. — Она хихикнула.
— Экваториальные или горизонтальные? — спросила мама́.
В глазах у Талии мелькнула вспышка удивления. Словно узнавание. Как у человека, идущего по людной улице в иностранном городе и вдруг слышащего обрывок родной речи.
— Горизонтальные, — ответила она своим странным мокрым голосом.
— А из чего гномон сделала?
Талия уперлась взглядом в мама́:
— Я разрезала открытку.
Тогда-то я впервые увидел, как это у них получается.
— Она, когда была маленькая, разбирала игрушки на части, — сказала Мадалини. — Ей нравились механические, чтоб с хитроумным устройством внутри. И не играла в них толком, правда, милая? Нет, она их ломала, дорогие те игрушки, потрошила их, не успеешь дать. Я, бывало, выходила из себя. А Андреас, надо отдать ему должное, Андреас говорил, дескать, пусть, это признак пытливого ума.
— Хочешь, сделаем такие вместе, — сказала мама́. — Солнечные часы, в смысле.
— Я уже умею.
— Что за манеры, дорогая, — сказала Мадалини, вытягивая и сгибая ногу, будто готовилась к танцевальному номеру. — Тетя Оди для тебя старается.
— Ну тогда, может, что-нибудь другое, — сказала мама́. — Что-нибудь другое построим.
— Ой-ой! — проговорила Мадалини, поспешно выдувая дым и пыхтя. — Как я могла забыть тебе сказать, Оди. У меня новости. Угадай.
Мама́ пожала плечами.
— Я снова буду играть! В кино! Мне предложили роль, главную, в большом проекте. Представляешь?
— Поздравляю, — проговорила мама́ нерешительно.
— У меня сценарий с собой. Я тебе дам почитать, Оди, но, боюсь, он тебе не понравится. Плохо дело, да? Меня это раздавит, прямо тебе говорю. Не переживу просто. Осенью съемки.
На следующий день после завтрака мама́ отвела меня в сторону:
— Так, ну и что это вообще? Что с тобой такое?
Я сказал, что не понимаю, о чем она.
— Ты это брось. Кривлянье вот это. Тебе не идет, — сказала она.
Она умела так сощурить глаза и самую малость склонить голову набок. И по сей день это на меня действует.