Последняя инстанция - Владимир Анатольевич Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчит. Но брови тяжелые, напряжены. Думает.
— Не хотите помочь?
— А этот, погибший… Какой из себя?
Выдвигаю ящик стола, вынимаю оттуда фотографию.
Ярому достаточно одного лишь беглого и ничего не выражающего взгляда. Но свой вердикт произносит с явным облегчением:
— Нет, не то.
— Не тот, вы хотите сказать? А тот? Предъявите его мне в полном здравии, и наш разговор окончен.
Молчит. Странно, говорю, очень странно.
— Да вот же! — слегка кивает. — По мокрому делу уборщицу впутывать?
— Ну, это из области психологии. Подсобная область. А раз уж к слову… Мы, следователи, частенько применяем психологическое давление. Это как в спорте — прессинг, в пределах правил. С вами мне не хотелось бы прессинговать, — говорю многозначительно. — Вам предстоят перемены в жизни. Будем надеяться, счастливые… А ваше упорство или упрямство может лишь омрачить… Простите, вот я невольно и прибегнул к прессингу.
— Мои перемены сюда не касаются, — произносит он сурово, неприступно. — Кирпичников Севка не касается тоже. А за того, кто был у меня, ничего не скажу. Приметы могу дать.
Снова странность? Но тут уж рассуждать не приходится, — у нас так: куй железо, пока горячо. Записываю приметы. А записав, спрашиваю:
— Почему не хотите назвать?
— Не могу, — отвечает он.
— Не можете потому, что не знаете? Или потому, что боитесь?
— Двояко, — впервые опускает он глаза. — Разговор был… Ну, сами понимаете. Нездешний он. Приехал. Специально. Когда завяжешь, это кое-кому поперек горла. Потребовалась одна маловажная услуга. Я ему на дверь показал. Не сработало. Наоборот: угрозы. С ихней породой нужно обязательно инициативу брать на себя. Не возьмешь — подомнут. Ну, я и взял. Удар не очень. Средней силы. Но по носу попало. Он и смотался.
— Эх, если бы не Кирпичников! — говорю. — Так было бы все ясненько.
— Сами понимаете… Перемены в жизни… Неохота трупом лечь.
Понимаю, понимаю. И все же Кирпичников здорово мешает мне понимать.
— Что ударил, это у них не такой уж грех, — опускает голову Ярый. — Не дал согласия — хуже… Но вроде бы вопрос остался открытым. А если продам…
Четыре года прошло, и все-таки мыслит по-старому. Сейчас не время заниматься морализаторством — надо ковать железо, пока горячо.
— Подсунули нам Кирпичникова, рассчитывая на нашу наивность… Теперь сомневаетесь в наших возможностях вас защитить!
— Оседлый ли он, не имею понятия, — поднимает голову Ярый, глядит мне в глаза прямо и строго. — На поезд обратный спешил: двадцать один сорок пять. Стилягой звали — это знаю. Больше ничего.
Стилягой? Цепная реакция! А может, цепочка каверзных совпадений?
Когда Ярый уходит, сижу некоторое время в раздумье, — свободных минут пятнадцать у меня есть. Назови он мне любую другую кличку, я бы еще поколебался, прежде чем ему поверить. Но кличка-то мало распространенная, совсем не распространенная, можно сказать. С чего бы она пришла Ярому на ум, если это не более как фортель? А если это правда, не окажусь ли я в двойном выигрыше, посчастливься нам только напасть на след Стиляги? Не явится ли он недостающим звеном в деле домушников? Поезда, поезда. Звоню на вокзал, в справочное бюро; разумеется, сразу не могу дозвониться. Начинаю с пригородных электричек. Есть ли хоть одна в расписании: без четверти десять вечера? Нет. Двадцать пятьдесят, двадцать два двенадцать. Не подходит. Дальнего следования? По нечетным в двадцать один сорок пять — скорый на Ростов. Это годится. Девятнадцатое число — нечетное. Значит, Ростов или Донбасс; все-таки круг сузился. Иду к Величко.
Откровенно говоря, идти не хочется и порадовать нечем. Несмотря на фортель с Кирпичниковым, я почти уверен, что на этот раз Ярый сказал правду, и, стало быть, я снова в тупике: личность потерпевшего не установлена, преступник не найден, преступление не раскрыто. Только тем и утешаюсь, что в общем-то спрос не с меня, а по следственной линии я промахов никаких не допустил. В этом деле сроки меня не подпирают. С домушниками — хуже. Мне потому и не хочется идти к Величко, что знаю: заговорит о домушниках. Вот где мое уязвимое место. А идти нужно: чем раньше будут приняты оперативно-розыскные меры в Ростове и Донецке, тем больше вероятности ухватить за хвост Стилягу. Хвосты, хвосты. А ящерицы и без хвостов ускользают.
Вопреки моим опасениям, Константин Федорович не касается домушников, а может, откладывает это на закуску, но мой краткий доклад, не сдобренный, кстати, никакими сладкими упованиями, почему-то приходится ему не по вкусу. Склонив голову набок, он разглядывает что-то, невидимое мне, за окном.
— А вы, Борис Ильич, сегодня оптимист!
После Нового года в доме у них я не был ни разу. Два воскресенья прошло. Этим самым оптимизмом я попрекал Бурлаку, теперь попрекают меня. Тон иронически-официальный. Впрочем, в обращении со мной полковник Величко никогда не отличался постоянством.
— Да, оптимист! — повторяет он. — У вашего Ярого страсть к инсценировкам. Мало разыскать Стилягу, что проблематично. Нужно еще установить, действительно ли он приезжал, и когда, и не было ли у Ярого впоследствии с ним контактов. Уже после того, как этот… Кирпичников вышел из игры.
Соглашаюсь. Сложно. Но другого-то пути у нас нет.
— Вы так считаете? — рассеянно произносит Величко, постукивая пальцами по столу, разглядывая что-то, невидимое мне, за окном. — По-вашему, все ресурсы исчерпаны? Таинственный гость — невидимка? Сдать талон в спецотдел и снять дело с учета мы всегда успеем. Выкладывайте ваши планы.
Наши планы? Все тот же микрорайон Энергетической, включая Садовый переулок. Недавно обсуждали это с Бурлакой. Семиэтажный дом, жилой, на схему пока не нанесен. Метров шестьсот до табачного киоска, где подобрали раненого. Далековато? Не соответствует выводу судебно-медицинской экспертизы? Я тогда оборвал Бурлаку, пытавшегося поставить под сомнение этот вывод, а теперь у самого как-то прорывается:
— Экспертиза, Константин Федорович, тоже может напороть!
Чудесное и вместе с тем постыдное превращение, а проще сказать, затмение ума: поминая лихом экспертизу, я вовсе не подразумеваю кого-то персонально и забываю начисто при этом, что персона-то, напрасно помянутая, Константину Федоровичу совсем не безразлична.
— Мне кажется, — посмеивается он, — ты применяешь запрещенный прием.
Смешок у него сухой, — покряхтывает скорее, чем смеется.
Промолчать? Как говорят, не нарываться? Я все-таки спрашиваю:
— Какой прием, Константин Федорович?
— Не путать одно с другим, — покряхтывает он. — Не переносить личные отношения на службу.
Вот этого я от него не ожидал, — это и есть запрещенный прием. Это и есть удар ниже пояса. Возмущение накатывается на меня, я чувствую, что меняюсь в лице. Он был мне добрым наставником, близким человеком — несомненно! Я