Пламя Магдебурга - Алекс Брандт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маркус разогнул затекшую спину, оперся на черенок лопаты. Черт возьми, тяжело. Надо было взять с собой побольше людей, быстрей бы управились. А впрочем, кто его знает, быстрей или нет. Если человек крепкий да толковый, сработает за двоих. А если голова как кленовый чурбак – так и сам толком ничего не сделает, и другим помешает.
Нет, пожалуй, все правильно, помощников себе он выбрал подходящих. Петер Штальбе – высокий, черноволосый, смотрит неуверенно, зато делает все точно так, как сказали. Альфред Эшер, сын мастера Фридриха, с тонкими запястьями и невозмутимым, спокойным лицом. Посмотришь со стороны – неженка, зато киркой машет так, что только комья отлетают. Якоб Крёнер, младший брат Вильгельма, – ленится, зубоскалит, но землю прокапывает быстро и еще успевает бегать к ручью за водой, себе и другим. Каспар Шлейс, сын лавочника Густава. Коренастый, с большой круглой головой. Руки он себе стер до крови черенком лопаты и сейчас сидит в стороне, перевязывая ладони тряпкой.
Никого из них Маркус не заставлял, не уговаривал. Сами вызвались, сами пошли. Молодые крепкие парни, и с оружием знакомы. Стрелки, может, из них и неважные, не чета Конраду и Вильгельму, но сила в них есть и смелость тоже. И самое главное – понимают, на какое дело собрались и кто здесь старший. Работают голые по пояс, босые, ноги и руки покрыты сухой земляной пылью, и поверх этой серой, мелкой, как мука, пыли пролегли тонкие, блестящие дорожки пота.
Скорее бы вечер. В сумерках легче работать. Солнце упадет за деревья, небо сделается сизым и розовым, как грудь голубя, ветер принесет прохладу. От сумерек до темноты многое можно успеть. Вот уже и канава готова, и корни у четырех деревьев подкопаны, осталось подкопать еще шесть, а потом и валить их разом, друг на друга, чтобы переплелись намертво, зацепились, обхватили дорогу корявыми пальцами. Солдатам нужна добыча легкая и верная – в заросли, в бездорожье, неизвестно куда они не полезут.
* * *
Вечер прошел. Бледно-голубое небо наконец потемнело, остыло, и живая солнечная кровь больше не играла под его тонкой кожей. Нахмурившись – все-таки не успели все сделать до конца, – Маркус распорядился готовить ночлег. Быстро развели костер, натащили сучьев для растопки. Якоб Крёнер притащил два ведра воды. Чеснок, который с разрешения Маркуса отлучился до того на охоту, свежевал двух подстреленных зайцев. Все-таки не хвастал, сдержал обещание.
Недовольный, усталый, Маркус лег на траву, положив под голову свернутую куртку, куда он для мягкости напихал еще буковых листьев.
Грета, его Грета не шла у него из головы. После гибели госпожи Хоффман он несколько раз пытался заговорить с ней. Нарочно караулил у дома, ждал, когда она отправится в церковь, или в лавку, или просто выйдет во двор, чтобы прополоть овощные грядки. Но – ничего. Грета выходила, молча кивала на его приветствие и шла куда-то по своим делам, не поднимая глаз, не протянув ему своей тонкой руки – словно не замечая.
Она тосковала по матери, это была для нее мука, невыносимая, калечащая, словно ее саму переломили надвое. И Маркус – даже на расстоянии в десяток шагов, даже с другого конца улицы – видел и чувствовал ее боль. Но ведь он не хотел ей ничем досаждать, не хотел занимать пустыми разговорами. Хотел пожалеть, утешить. Хотел, чтобы она плакала, уткнувшись ему в плечо… Кому, как не ему, понять, что она чувствует. У него убили отца, у нее – мать. Разве теперь им не нужно держаться еще ближе, поддерживать друг друга, не дать сердцу истечь темной, отравленной горем кровью? В нем есть сила и отцово упрямство, в ней – нежность, мягкость, спокойствие…
Или, может, она забыла о нем? Нет, невозможно. Ведь белая лента по-прежнему вплетена в ее волосы…
С силой зажмурив глаза, Маркус попытался представить себе, как она улыбается, – сколько дней, как он не видел ее улыбки… Попробовал – и не смог. Лицо ее почему-то расплывалось, уходило, таяло, как будто в тумане. Но – слабое утешение! – вдруг вспомнился ему день незадолго до их помолвки. Воскресенье, церковь, стоящие между ровными рядами скамей люди – среди них и отец, и Магда Хоффман, и Ганс, – повторяют вслед за пастором молитву. Грета стоит недалеко от него, Маркуса, и ее мягкие губы медленно шевелятся в такт гудящим, наполняющим церковь от подвала до балок крыши словам.
Может быть, поговорить с господином бургомистром? Но он теперь совсем не выходит из дома… Что же делать, что делать?!
Маркус сжал кулак, и попавшая между его пальцев тонкая веточка жалобно хрустнула, переломившись надвое.
От костра потянуло запахом мяса – поджаривали, проткнув аркебузным шомполом, тушку первого зайца.
Конрад Месснер, поглядывая одним глазом, чтобы не подгорело жаркое, рассказывал:
– Кто во все это не верит – последний дурак. А я точно знаю: правда. Как Господь посылает на землю целителей и святых, так и Рогатый шлет тем же манером сюда своих слуг. Или, думаете, неспособен он, маловато силенок? Как бы не так! В сад Эдемский, за золотыми вратами, стражей ангельской, сумел проползти? Сумел и дело свое черное сделал. Много у него сил, много, оттого и жизнь стала тяжелая на земле. В прежние времена простому батраку в обед – хлеба полкаравая, а сверху еще мяса кусок, жирный, сало в несколько пальцев. Съел, поблагодарил, а тебе еще и полкувшина доброго пива. Такой был закон. Хозяин батрака не мог обижать, а мастер – подмастерья. И жили люди в согласии, работали, друг другу не мешали, каждое сословие при своем деле. А сейчас гляди, как перемешалось все: пшено – с бурьяном, достаток – с нищетой, монах – с боровом…
Чеснок говорил медленно, будто нехотя, цедил через губу слова. Из них семерых Конрад был самым старшим – на Сретение ему исполнилось двадцать два. В Кленхейме он считался первым охотником, лучшим из всех, и дома у него целый мешок был полон желтых, вырванных из мертвой пасти волчьих клыков.
– Кайзер теперь хуже, чем турецкий султан, – продолжал Месснер. – А посередь всех – Сатана затесался. И сколько его слуг бродит теперь по земле – а от них и войны, и недород, и раздоры среди людей. Ходят они, ходят, вредят честным христианам, где только могут, но время от времени собираются все вместе. Главные шабаши проходят после Святой Пасхи. Такой у них порядок: свои богомерзкие служения устраивать после христианских праздников. Дядя мой, отцов брат, рассказывал: сборища эти проходят всегда на горах, и чем выше гора, чем дальше она от людских поселений, тем лучше.
– Как же они добираются туда? По воздуху, что ли?
– Так и есть, – важно кивнул Чеснок, – по воздуху. Кто на метле, кто в суповом котле, а кто и на топоровом обухе. Только топор должен быть не простой, не тот, с которым дровосеки ходят, а палаческий, которым срублено не меньше десятка преступных голов. Но самые сильные, самые лютые ведьмы и колдуны прилетают туда своим ходом, без метел и прочей утвари. Намажутся топленым человечьим жиром от головы до пяток – и взлетают, и лететь могут до тех пор, пока жир не обсохнет. А где они жир берут – догадывайтесь сами.
– Брехня все это, – лениво протянул старший Крёнер. Он полулежал, упершись в землю локтем, и плевал в костер, стараясь, чтобы плевки падали ближе к середине. – В жизни не видел, чтобы люди летали. Хотя нет, один раз было: в Магдебурге кровельщики перестилали черепицу на крыше Иоганновой церкви, а один из них возьми и сорвись. Вот и полетел, с крыши прямо на мостовую. На такой полет поглядишь – сам не захочешь.