Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евлалия Никандровна была не то чтобы богата, но вполне обеспечена. От своего супруга Трофима Поликарповича она унаследовала дело своеобразное, но довольно прибыльное, хотя и требующее основательных знаний, вкуса, а главное, любви. Трофим Поликарпович, как отец его и дед, был старинщиком, то есть скупал и продавал предметы старины, оружие, посуду, скалки, веретена, но также и церковную утварь, иконы старого письма и книги, иные из которых можно было приобрести только у него. Особенно тонко Трофим Поликарпович разбирался в иконах, будучи в свои молодые годы бесспорным авторитетом и среди «церковных», и среди старообрядцев. Университетские ученые, художники академии обращались к нему иногда за консультацией. Евлалия забрела к нему в лавку в поисках иконы, помогающей от запойного пьянства. Этим исконно русским недугом страдал ее отец, чиновник в малых чинах Никандр Северьянович Ястребов, подверженный русскому запою, несмотря на свои отдаленные, не совсем русские корни. Предок Никандра Северьяновича приехал на Русь в семнадцатом веке из Швейцарии и поспешил перевести свою трудно произносимую фамилию на русский лад, так что первоначальная его фамилия как-то слишком уж быстро забылась, а включила она в себя, несомненно, слово «Habicht» («ястреб»). Замечу вскользь, что от этого же слова происходит императорская фамилия Habsburg, чье первоначальное владение так и называлось «Habichtsburg» («ястребиная крепость»). Но эту линию мне недосуг, а может быть, и не пристало прослеживать. Юной Евлалии Трофим порекомендовал недорогую икону преподобного Моисея Мурина, и оказалась она столь действенной, что Евлалия предположила, не чудотворная ли она, и не грех ли приобрести ее за такую малую цену. Евлалия снова наведалась к молодому старинщику и предложила ему вернуть икону, коли настоящая ее цена чересчур высока для них, но Никандр про деньги не пожелал и слушать, подтвердив, что икона приобретена, и слава Богу, если она подействовала. Тогда Евлалия навестила лавку старинщика с отцом, исцеленным, пусть лишь временно и не совсем. Никандр Северьянович не очень верил в чудотворные иконы, но его артистическая натура отзывалась на красоту, и он стал бывать в «лавке древностей», как он, читатель Диккенса, называл благолепный лабаз Полозова. Дело кончилось тем, что Трофим Поликарпович посватался за Евлалию, и Никандр Северьянович, вздохнув про себя, согласился, так как лучше жениха для бесприданницы не предвиделось.
Таково было происхождение Лоллия Полозова, родившегося со смертельной неизлечимой болезнью. Ибо не исполнилось ему и двух лет, как выяснилось, что он страдает гемофилией, а при таком диагнозе врачи лишь руками разводили. Вскоре к болезни прибавился еще один тягостный симптом: иссушающий изнурительный жар. Неделями, а то и месяцами температура у Лоллия не опускалась ниже тридцати восьми. Никакие жаропонижающие не помогали. Вот почему Лоллий пропускал столько занятий в гимназии и без репетитора, конечно, не мог освоить древних языков.
Так нечаянно Платон впервые обрел близкого друга, и этот друг остался, пожалуй, единственным в его жизни. Не то чтобы Платон сторонился своих сверстников прежде. Уже в Гуслицах он иногда играл в бабки, а потом в городки с другими детьми, когда выдавалась свободная минутка, но таких свободных минуток становилось все меньше: и старец Парфений, и Савский были требовательными учителями. Но дети забегали за Платошкой поздним летом все чаще и чаще: выяснилось, что Платон, как никто другой, умеет находить грибные места, вернее, просто знает их. Однажды Платон проговорился, что, мол, это место ему показал дедушка-медведушка, и остальные сперва подняли его на смех, а потом чуть было не поколотили, но тут из чащи вышел высоченный старец в смуром армяке, подпоясанный лыком, строго прикрикнул на драчунов, а потом смягчился и показал им палестинку, где сплошняком росли боровики: хоть косой коси. Мальцы набросились на грибы, а когда оглянулись, старца как не бывало. С тех пор и пополз по слободе слух, что Платошку леший возлюбил, но когда этот слух дошел до старца Парфения, тот только пальцем погрозил, и слух разом пресекся.
Но близких друзей в ребячьей гурьбе Платон, разумеется, не нашел, и то же самое продолжалось в гимназии, но после первого же урока с Лоллием тот сел за рояль и сыграл Платону известную мелодию из оперы Глюка (иногда называют эту мелодию «жалобой Эвридики»). Платон заслушался. Лоллий играл Глюка в собственном фортепьянном переложении. Вскоре мать подыскала ему антикварный клавесин, о чем Лоллий просил ее давно. Евлалия Никандровна уступила, хотя про себя опасалась, не слишком ли злоупотребляет ее сын фортепьянной игрой и не от этих ли длительных бдений не спадает у него высокая температура. Лоллий все еще колебался между исполнительством, импровизацией и композицией, что помимо слабого здоровья затрудняло его дальнейшую карьеру в музыке, а вне музыки он не мыслил для себя никакой деятельности. Лоллий начинал играть своего любимого Шуберта (он выделял его среди новейших композиторов, которым определенно предпочитал мастеров восемнадцатого или даже семнадцатого века), от исполнения незаметно для самого себя переходил к импровизации, нередко зачаровывавшей самого Савского, а потом, среди ночи, набрасывал на нотной бумаге несколько мыслей и возвращался к роялю, чтобы их озвучить. Впрочем, композиции, записанные Лоллием, знатокам решительно не нравились. Их находили то слишком банальными, то чересчур оригинальными, выходящими за пределы музыки, бросающими слишком резкий вызов гармонии и контрапункту. Самого Савского они настораживали, хотя игру Лоллия он слушал часами, забывая исправлять явные ошибки своего ученика.
Когда Лоллий встал из-за рояля, Платон впервые внимательно присмотрелся к нему. Перед ним стоял очень высокий, худощавый до костлявости юноша с длинными очень светлыми волосами, зачесанными назад (прическа придавала ему некоторое сходство с Шиллером) и с глазами васильково: синими, которые неловко назвать голубыми. Лоллий напоминал деревенского пастушка, только кнута и дудочки не хватало. Подобный тип частенько встречался в русских деревнях, и можно спорить, чисто ли славянский это тип или славянско-угро-финский. Но при этом Лоллий походил и на какого-нибудь молодого Вертера или на юного немецкого студента-романтика, скажем, на Ансельма из гофмановского «Золотого горшка».
И Платон в ответ начал декламировать ему «из греческой трагедии, конечно» (Гёте, «Фауст», трагедии первая часть, сцена 1, перевод Н.А. Холодковского). Платон Демьянович по-разному рассказывал об этом чтении. Иногда он говорил, что читал Эсхила, а это сомнительно: Лоллий слишком мало понял бы и был бы обескуражен. По всей вероятности, Платон декламировал все-таки Еврипида, о чем тоже упоминал, но неохотно; слишком уж язвительной критике он вслед за Ницше подвергал автора «Медеи», как разрушителя трагедии, но ведь Еврипид разрушал трагедию психологизмом или лиризмом, все-таки музыкой, хотя и не той музыкой, из духа которой трагедия родилась. Что здесь было: музыка, покинутая духом, но все еще жалобно звучащая, или дух, оставленный музыкой и озвученный одной только жалобой? Подобное чтение греческих стихов я слышал от Якова Эммануиловича Голосовкера и спросил его, не отсюда ли мелодии в операх Глюка, что он вполне допускал. Платон читал, а Лоллий уже начал подбирать на фортепьяно мелодии, уловленные в этом чтении. К такому совместному музицированию и сводились в основном уроки Платона. Когда обеспокоенная Евлалия Никандровна заглядывала в комнату сына и осведомлялась, чем он занимается: древними языками или музыкой, Лоллий махал на нее руками и заверял, что иначе вообще ничему не выучится, а Платон важно доказывал, что такая метода имеет свои обоснования. И действительно, гимназические учителя подтверждали успехи Лоллия, только жар держался у него все дольше, а вернее, совсем уже не спадал. Казалось, музыка сжигает юного музыканта.