Ямщина - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Щербатов остановил извозчика, и здоровенный патлатый парнина, оборачивая к нему широкое лицо с приплюснутым носом, пожаловался:
— Зима катит, барин, ску-у-шно… На стакашек для сугреву набросите?
— Будет, будет тебе на стакашек, — успокоил Щербатов, — поехали.
— Не извольте беспокоиться, домчим мигом, как на крылышках!
Щербатов зябко передернул плечами, поглубже натянул котелок, защищаясь от сырого ветра, и несколько раз про себя повторил: «Никольский Андрей Христофорович, газетный репортер. По средам ему из типографии привозят гранки». Еще раз глянул на свой коричневый баульчик — точно такой же, не отличишь. В прошлую среду он специально побывал у подъезда доходного дома, где квартировал Никольский, специально проследил, когда и с чем приезжает посыльный из типографии.
Ну, вот и дом, вот и подъезд. Извозчик, получив на стакашек для сугреву, с надеждой предложил:
— Может, обождать, барин, может, еще куда требуется доставить?
— Нет, братец, я надолго приехал. Не жди.
Витая веревочка с бронзовым наконечником была влажной. Щербатов дернул за нее, и колокольчик за дверью отозвался заливчатым голосом. Высокая, полная женщина с кружевной наколкой на пышной груди удивленно уставилась на Щербатова и спросила:
— Вы к кому?
— Посыльный из типографии, гранки для Андрея Христофоровича.
— А… а Гриша где?
— Гриша захворал. Мне вот вручили, — он качнул баульчиком, — срочно велели, прямо горит…
— Ой, да я и не знаю, он, Андрей-то Христофорыч, как бы вам сказать… он не в себе маленько…
— Э, милая, меня не касается, в себе — не в себе, а велено срочно — значит срочно! Куда идти-то?
— Да вот его кабинет, прямо, — она указала рукой на высокие двустворчатые двери, — только я, право, не знаю…
— А нам и знать не положено, милая, наше дело такое: приказали — выполняй!
И Щербатов, не давая прислуге опомниться, быстрым шагом пересек прихожую, уверенно открыл половинку высокой двери и сразу же ее плотно за собой прихлопнул. Мгновенным взглядом окинул кабинет: два окна, рамы открываются внутрь — это хорошо, длинный книжный шкаф вдоль глухой стены, к нему вплотную примыкает широкий стол, заваленный бумагами, газетами, гранками и уставленный… пустыми бутылками. Из-за этих бутылок, словно из-за забора, на Щербатова глядел круглыми, как пуговицы, глазами молодой человек лет двадцати пяти. Узенькая, клинышком, бородка была растрепана, как старый, редкий веник, на лбу мелким бисером блестел пот, а узкие, поджатые губы отливали такой темно-густой синевой, какая бывает только у покойников.
— Гранки, из типографии, — открывая баульчик и доставая из него револьвер, Щербатов совсем близко подошел к столу и поморщился от крутого и застарелого винного перегара. Никольский, увидя револьвер, медленно поднял тонкие руки с трясущимися пальцами и обреченно не сказал, а как бы выдохнул:
— Я так и знал…
Теперь надо было стрелять не раздумывая, открывать рамы и уходить заранее присмотренным проходным двором, как раньше и делал Щербатов, не произнося ни единого слова.
Но он почему-то медлил, и сам не понимал — почему?
Никольский со всхлипом втянул в себя воздух, узкой щелью разомкнув темно-синие губы, и, не опуская поднятых рук, заторопился, заговорил, брызгая слюной:
— Я так и знал, что вы придете, я же последний из пятерки, и я устал, устал ждать, сам хотел наложить на себя руки, но вспомнил, что все-таки когда-то меня крестили… Избавьте… Все — химера, все «Освобождение» — химера, только кровь и насилие, и еще денежный еврейский мешок, а я устал… И вырваться уже невозможно, поздно… Вот, я не знаю, кто вы, но это безразлично, вот, я приготовил… — Никольский разворошил лежащие перед ним бумаги и вытащил плотно заклеенный пакет, — возьмите, там все написано, только дайте слово, что заберете с собой, когда меня убьете. Не оставляйте в моем доме этих бумаг, я прошу…
— Что это за бумаги?
— Это золото… экспедиция Гуттенлохтера в Сибирь… в ней был наш человек, Чебула…
— Спокойней, Никольский, все по порядку, рассказывайте с самого начала.
Никольский, захлебываясь, выложил все, что знал. Щербатов разорвал пакет, и в руках у него оказалась тетрадь Гуттенлохтера в клеенчатых корочках.
— А теперь стреляйте… Только сразу…
Щербатов опустил револьвер.
— Не делайте этого, не оставляйте меня в живых, — снова скороговоркой зачастил Никольский, — я боюсь, боюсь жить!..
Щербатов сунул револьвер в баульчик, туда же опустил тетрадь и вышел, закрыв за собой высокие двустворчатые двери. Все-таки каторга, где частенько приходилось скользить по тонкому лезвию между жизнью и смертью, научила его хорошо разбираться в человеческих чувствах: он не раз видел, когда отчаявшиеся бедолаги сами лезли на пулю стражника и воспринимали ее как долгожданное облегчение. Но он такого подарка Никольскому не сделает. Нет, Щербатов не пожалел его, он просто понял, что для Никольского есть кара страшнее, чем смертельный выстрел.
— Ну что? — с тревогой спросила его высокая женщина, теребя на груди накрахмаленную наколку. — Что он?
— Да ничего, горькую пьет ваш Андрей Христофорович, — усмехнулся Щербатов.
На улице по-прежнему плыла осенняя морось.
На исходе ночи сильно подморозило, под конскими копытами и под колесами экипажа захрустел ледок — казалось, что кто-то разгрызает на молодых зубах куски сахара. Когда непроглядная темь стала редеть и на востоке обозначился узкий краешек неба, над землей белой стеной встал снег. Крупный, лохматый, он валил хлопьями с ладонь и намертво глушил все звуки. Порою чудилось, что коляска не едет, влекомая лошадьми, а плывет, сама собой, в беззвучной и сплошной пелене.
— Ты погляди, какие страсти, — бормотал возница, — так и заблудиться недолго…
Щербатов дремал, не прислушиваясь к его бормотанью, иногда открывал глаза, видел густые хлопья, даже пытался поймать их рукой и снова задремывал, безвольно роняя голову на плечо. Ему казалось, что и сам он плывет в неведомом пространстве, между землей и небом, отрешившись от всех дум и напрочь забыв о цели своей поездки.
Гулкий, тягучий звук медного колокола продавил густую стену снегопада и плавно, уверенно поплыл над землей. Удары колокола, следуя один за другим, становились все явственней, звонче, лошади, ободренные величавым гулом, пошли веселее, время от времени задорно всхрапывали, и возница, встряхивая вожжи, тоже повеселевшим голосом подбадривал их:
— Шевелись, родненькие, добрались до места, это к заутрене звонят…
Когда подъехали к монастырю, снег внезапно прекратился, будто его обрезали, а в утреннем еще неярком свете заблистали золотом купола. У высокой монастырской стены стояли несколько экипажей; дальше, у самого входа, уже сидели нищие и убогие. Монастырь, как узнал Щербатов, очень славился в округе и даже в столице, и сюда частенько приезжали люди знатных фамилий, чтобы помолиться и попросить у Господа защиты в житейских делах, потому как высокородные и богатые тоже не всегда бывают счастливы.