Жестяные игрушки - Энсон Кэмерон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже. А что бы вы делали с сорока тысячами баксов, которые вам дают за то, что вы… что вас недолюбливают… чисто рефлекторно? — спрашиваю я.
— Взял бы. — Он вытирает глаза рукой. — А потом… — Он пожимает плечами, словно поражаясь обилию возможностей.
Я медленно киваю.
— Потом, — говорю я твердо, словно уже выбрал из этого обилия возможностей какую-то драматическую и мстительную. — Потом, — повторяю я. Но, по правде говоря, ничего я не выбрал.
Одного из нас собираются объявить победителем в День Австралии. На торжественной церемонии, на специально воздвигнутой трибуне одного из нас, мужчину или женщину, выберут за их расовую принадлежность или сексуальную ориентацию, у которой наименьшие шансы найти себе место в грядущей республике.
Я сажусь в трамвай до центра, чтобы повидаться с ее родителями. Всю дорогу я смотрю в окно. Улица — мутная река в каньоне из казино, железнодорожного вокзала, чахлых деревьев, пятизвездочных отелей под охраной часовых в фуражках и белых перчатках, косяков разношерстных носителей разума, спущенных с поводка зеленым сигналом «ИДИТЕ» на переходе. Час пик, конец рабочего дня. Город был для меня центром вселенной — пока она была в нем. Все, что я мог сказать об остальном мире, находилось как бы далеко от него.
Теперь он сам находится далеко от нее. И я не могу перемещаться по его улицам без болезненных воспоминаний, как мы ходили здесь в наши с ней вылазки.
Как мы шли вечером, держась за руки, по набережной Ярры посмотреть на фонтаны у казино, и как она цеплялась за мой пояс, когда два шара голубого огня взмыли вверх на синих столбах, и как она потом клялась и божилась на двух языках, что вовсе не испугалась. Что просто еще без пяти десять, а столбам этим положено извергать свои голубые солнца раз в час, строго по часам, так что, выходит, сработали неожиданно, преждевременно, хоть это и в порядке вещей.
Трамвай ползет по Коллинз-стрит, мимо «Кафе-Грассо», где мы сидели как-то за уличным столиком, и затеяли какой-то спор, и спор ухитрился перерасти в самую что ни на есть ссору, и в результате мы остались сидеть, сердито надув губы и глядя на дома напротив, и на уличное движение, — только не друг на друга. И так до тех пор, пока толстяк-итальянец, хозяин этого заведения, не вылетел на улицу, словно на пожар, с бутылкой шампанского и двумя бокалами, чтобы погасить вспыхнувшее между нами отчуждение, и сказал, что это за счет заведения, и принялся махать на меня салфеткой, приговаривая: «Stupido, stupido». А Кими вдруг сказала ему: «Да нет, это не он глупец, это я», — и в глазах ее блеснули слезы. А этот толстяк Грассо упер руки в бока, и улыбнулся во весь рот, и сказал: «Вот так-то лучше». И конечно, мы сразу же поцеловались. Мудрый чудак в белом переднике на толстом пузе…
В дальнем конце Коллинз-стрит стоит дом, в котором живут ее родители. Мне приходится подождать, пока ее мать принимает ванну. Я в общем-то не против, потому что знаю, что это она моется за всех нас. Моется не только за себя, но и за меня. Смывает мои грехи вместе с выделениями своего тела.
Я знаю это потому, что сказал как-то Кими, что людям, которые так часто моются, превратив это в ритуал, как они, и людям, которые так часто жгут благовония, как простые, так и изысканные, есть что скрывать. Им приходится маскировать сладкими ароматами вонь национального психоза и смывать грязь своей коллективной души.
Разумеется, я знал тогда уже историю их семьи, как знал, что у них в достатке и того и другого. Грязи и вони. И Кими тоже знала.
Но когда я изложил ей эту свою теорию насчет вони, которой необходимы благовония, и свою теорию насчет грязи, которую необходимо постоянно смывать, она дотронулась указательным пальцем правой руки до середины лба, и скользнула им по лбу вправо, за правое ухо, а потом снова дотронулась им до середины лба и скользнула им влево, за левое ухо, убрав со лба свои черные, блестящие волосы. И улыбнулась мне улыбкой, не прикрытой волосами. И сказала мне: «Мы моемся за все человечество. Мы курим благовония, заглушая смрад всего мира».
И мне оставалось только сказать: «Очень разумно с вашей стороны».
Итак, я нажимаю кнопку звонка с надписью «Айоки», и слышу голос: «Квартира Айоки», и представляюсь их дворецкому, Хироки, назвав себя: «Хантер Карлион», и он отвечает мне, что меня ждут и что я могу подниматься. И лифт поднимает меня прямо на десятый этаж, и раздвигает двери в холл как раз в момент, когда Хироки в твидовой спортивной куртке от Харриса, немнущихся брюках и патентованных кожаных башмаках открывает деревянную парадную дверь и говорит мне: добро пожаловать, добро пожаловать, и говорит мне, что миссис Айоки принимает ванну, так что не трудно ли мне подождать, и провожает меня в их гостиную, и я не против подождать. Потому что она моется за всех нас. Очень разумно с ее стороны.
Хироки спрашивает, не хочу ли я выпить, и я отвечаю, что пиво вполне сойдет, и он приносит мне на подносе бутылку «Кирин», и наливает в стакан, и спрашивает: «Вы не голодны?»
— Нет, спасибо.
— О’кей, тогда о’кей. Не стесняйтесь, жмите на пейджер, если хотите чего-то… или захотите. — Он с поклоном пятится из комнаты.
В этой комнате все древнее, красивое и очень низкое. У кофейного столика нет ножек, и он покоится на стопке журналов, диваны напоминают детскую мебель, которая вряд ли способна без ущерба для себя выдержать вес взрослого западного мужчины. Ножки у телевизора тоже ампутированы, чтобы тараканы, мокрицы и японцы могли, лежа на ковре, бок о бок смотреть бесконечные американские мыльные сериалы поверх мысков своих шлепанцев.
Я подхожу к окну. Чуть дальше по улице виднеются черепичные и металлические крыши Дома Парламента, сплошь утыканные дымоходами, вытяжками и блоками кондиционеров, через которые вытекают и выгоняются вентиляторами в ожидающий мир вонь и перегретый воздух. За Домом Парламента высятся дубы, секвойи и цитрадоры Ботанического Сада, закрывающие тянущиеся за ними до самого горизонта кварталы пригородов. На верху элеватора в Ричмонде ярко горит в сгущающихся сумерках огромная неоновая эмблема шин «Олимпик». Пейзаж не из тех, на которые хочется смотреть долго.
Появлению миссис Айоки предшествует шелест длинного, до пола шелкового платья. На бюсте ее угнездились два искусно вышитых журавля.
— Хантер Карлион, — говорит она. — Простите, что заставила вас ждать. Просто у меня давняя привычка принимать ванну перед возвращением мистера Айоки с работы. — Она берет со столика пульт, и изображение на экране телевизора превращается на мгновение в яркую точку, прежде чем исчезнуть совсем. — Я только что говорила с мистером Айоки. Его шофер только что высадил его у подъезда. Он поднимается. Не хотите ли выпить еще? — В гостиной сразу же возникает Хироки. Она говорит ему что-то по-японски, и он кланяется и выходит.
Она все рассчитала заранее и вышла за минуту до появления мужа. Она стоит и смотрит на меня, склонив голову набок и сжав губы из-за вопросов, которые не позволяет ей задавать ее пол. В чем дело, Хантер? Зачем вы здесь? Один? Без Кимико? Где она? С ней все в порядке? Скажите мне, Хантер Карлион, из-за чего вы настояли на разговоре с нами? Наедине? Что с Кимико?