Воскрешение Лазаря - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, трудно примириться, продолжал тогда Халюпин, что надо уходить, что все, что ты понял, – для одного тебя, что даже люди, ближе которых никого нет, люди, с которыми ты прожил целую жизнь, которых любил, которые рожали тебе детей, ничего не хотят с тобой разделить. Что они затыкают уши, только бы не слышать о том, что тебе представляется самым чистым и прекрасным. Что ты мечтаешь всем и без остатка отдать, зная, что твой дар, сколько ни раздавай, – не оскудеет, зная, что это те хлебы, которые, сколько ни отламывай от них, – не кончаются, – а они не хотят ничего понимать, заталкивают все это в тебя обратно.
Здесь корень практического осуществления идеи. Почему они отказываются от того, что так прекрасно, почему не хотят принимать, почему не меняют зло на добро, не дети ли они неразумные и не твой ли долг – долг учителя – взять их за руку и вывести на правильную дорогу?
Нет ничего опаснее учительства, вел он дальше, увлекаясь и уже не замечая, что его слова больше походят на обвинение, чем на панегирик: отец не отвечает за сына, сын за отца, но учитель отвечает за учеников. Откажись от учительства; неправда, что если ты знаешь нечто хорошее и не научил, не передал – это грех. Если ты учитель, тебе нужна власть. Власть усиливает действенность уроков, и ты должен хотеть, чтобы ее было много, ты должен любить и хотеть ею пользоваться.
Страшное дело – отказ от прошлого, на всей или почти всей жизни ставится крест, то, что было в ней, объявляется ложью, злом и отсекается, жизнь человека рвется по живому, и выйти из этого здоровым невозможно. Восторг обретенной правды хоть и может подавить, дать забыть прошлое, но ведь сзади – пустота, провал. И еще: в рождении не из материнской утробы, а из идеи – все искусственное, и мир, который создают в себе и вокруг себя люди, переписавшие свою жизнь, сумевшие в середине пути подвести итог и вынести приговор – такой же искусственный. Новый мир отлично приспособлен к переделкам, его просто конструировать, он мобилен, но те, кому трудно отказаться от прошлого, в него никак не вписываются: он быстр и они не успевают за ним.
Другой разговор. Толстой, говорил Халюпин, был очень хороший человек: он боролся против смертной казни, мечтал о нравственном самосовершенствовании, мечтал о том, чтобы здесь, на земле, было, как хотел Христос. Ради этого он готов был отказаться от своего и не только от своего прошлого, и тем, кто был с ним рядом, кто любил его, он поломал жизнь.
Я и сам, Аня, знаю, что многие годы семья Толстого жила очень тяжело, что начиная с восьмидесятых годов он и Берг расходились дальше и дальше и вместе с женой от него уходили дети, кроме разве одной дочери, а место их занимали ученики. Я знаю, что он долго искал примирения с семьей, когда же увидел, что оно невозможно, понял, что все, что он делает и говорит, лишь продолжает их разводить, бежал из Ясной Поляны. Через десять дней он умер в доме начальника железнодорожной станции Астапово, который подобрал его на перроне.
«В его бегстве из старой жизни, – говорил Халюпин, – в полном разрыве с ней и скорой гибели трудно не увидеть прообраз происшедшего с Россией спустя семь лет». Еще рельефнее другое сходство: Россия предреволюционных лет во всех отношениях была страной учеников, а не детей. Когда-то Господь перед тем, как вывести евреев из Египта, сделал так, что женщины рожали по шесть-семь детей за раз, но это были дети, обычные дети. «Размножение учениками», конечно, не природный, но поразительно быстрый способ размножения людей. Изобретен он не Богом, а человеком, и с настоящим, природным находится в не знающей компромиссов вражде, в вечной, ни с чем не сравнимой ревности. Те же иудеи и христиане.
Быстрота размножения учениками манила революционеров. Она одна давала надежду сразу, буквально в мгновение ока утвердить мир, в котором все-все будет по-другому. Похоже, и Толстой предвидел, что из его учеников может произрасти зло. Своей жене Софье Берг он говорил, что ученики – те же дети, только воспитанные без материнского тепла, ущербные. Много лет он буквально молил ее, чтобы она обращалась с ними, будто они их общие дети, вернее, еще нежнее, еще внимательнее, как обращаются с больными или сиротами.
Кстати, по словам Коли, Халюпин утверждал, что Чертковым и его свитой Толстой был фактически похищен из Ясной Поляны. Он говорил, что это похищение растянулось почти на тридцать лет и лишь в последние годы, неправдоподобно ускорившись, убило Толстого. Обычно, говорил он Коле, ученики похищают учителя после его смерти – Толстого же похитили живым. Он умер из-за учеников, но бежал он к ним, и правыми в итоге оказались тоже они. Подобно многим учителям, Толстой – жертва учеников, но породил их он сам.
На этом, Анечка, хочу пока завершить разговор о людях, которые были близки Коле, и вернуться к письму, отправленному им в Томск Феогносту, о котором прежде обещал тебе рассказать. В подлиннике оно не сохранилось, однако породило столько событий, что реконструировать его несложно. Это Колино письмо было последним, больше он никогда Феогносту не писал, хотя Ната с Катей переписывались и дальше, правда, писали реже и не регулярно. Письмо содержало настоящий вызов на судебный поединок, «поле», сделанный грамотно, со всеми принятыми формальностями. Цель «поля», как в свое время и у Каина с Авелем, – дать возможность Господу самому решить, чья жертва Ему более угодна.
К поединку Коля шел долго, но не исключаю и того, что идея «поля» принадлежала не ему, а Спирину. Доказательств второго у меня нет, кроме разве что следующего: события, которые сопровождали поединок, вне всяких сомнений, требовали серьезной подготовки, и она, что очевидно, была проделана, причем очень и очень тщательно. Значит, Спирин заранее, чуть ли не за три-четыре месяца до вызова, о нем уже знал. Вот я и думаю, что идея была его, а дальше он, как и с Владивостоком, сумел внушить ее Коле. Кстати, похоже, что Коля, несмотря на все страсти по поводу Девы Марии, в истории с вызовом уклонялся до последнего.
Оба они, и Феогност, и Коля, отчаянно боялись повторить Каина с Авелем; Спирин же их, словно детей, осторожно за ручку к этому вел. Но здесь они его переиграли. Каждый из них твердо знал, что брат не должен погибнуть от его руки. И Господь им помог. Он еще с Каином был устрашен ревностью человека в вере, его готовностью пойти даже на смертоубийство, лишь бы угодить Богу. Господь не желал ни такой веры, ни таких жертв, в итоге поединок закончился без крови. Во всяком случае без крови братьев.
В том, что тогда, в тридцать втором году, произошло в стране, мне многое понятно, а многое нет; сама увидишь – вопросов бездна. Хотя общие контуры ясны. Жертва Феогноста – его православие, верность истинной вере в Создателя всего сущего, его отказ от любых компромиссов с богоненавистной антихристовой властью, его мученичество – бесконечные тюремные и лагерные сроки, наконец, уход в юродство, туда, где только и могла уцелеть вера. Думаю, что любой из нас сочтет возложенное им на алтарь тельцом без изъяна. Немудрено, что перед поединком, по свидетельству разных людей, и в первую очередь Кати, Феогност чувствовал себя уверенно, не сомневался, что Господь предпочтет именно его жертву.
Но основания верить в победу имел и Коля. Год за годом он не жалел ничего, чтобы разделенных, расколотых, ненавидящих друг друга людей вновь собрать в народ. Ради этого он ушел из дома, ушел от Наты, которую безумно любил. Словом, и он посвятил себя Богу, и он ни о ком, кроме Бога, не думал и не помнил. Он знал, что пока Господу не вернут его избранный народ, о спасении нечего и мечтать.