Рюбецаль - Марианна Борисовна Ионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За час пути они останавливались передохнуть раз шесть, ради русского. Судя по тому, что он приноровился через раз наступать на ногу, его рана не была глубокой. Во время некоторых передыхов они курили сигареты Хубера, который не выказывал спешки, отчасти из сострадания, но прежде всего из почти физиологической, ожесточенной жажды медлительности во всем.
Они шли прямо, наугад, углубляясь в лес, который будто оборачивал их слой за слоем, поглощая глухой грохот зениток, свистяще-гулкие взрывы, тарахтенье гусениц и характерную смесь гудения и потрескивания, вызывающую перед глазами пламя, а в глазах жар. Вскоре Хубера перестало заботить направление, вернее, оно больше не соотносилось с пунктом на другом конце пути и исчерпывалось одним качеством, одним смыслом – вглубь. Целью теперь было нечто не сводимое к точке – тишина. Их движение задавалось не пространственным, а временным пределом; они шли не куда-то, а пока. Пока тишина не наберет критическую массу, после чего сознание закроется для нее и освободится для всего остального.
Как раз когда в него начали пробиваться усталость и голод, вместе с тем проясняя и заостряя его, наконец показался просвет, как оказалось, обманный: вместо опушки они вышли к обширному лесному болоту. Русский что-то произнес, показал на ивняк и изобразил, что надо наломать его, обтесать и сделать два шеста. Мальчишеская привычка запасла Хуберу перочинный ножик в кармане. Без слов он объяснил русскому, что сам сделает шесты из ивняка, который тот наломает, однако тут же сообразил, что благоразумнее вручить ему нож и держать на мушке. Когда шесты были готовы, Хубер протянул русскому левую раскрытую ладонь, и тот вложил в нее сначала ножик, затем шест.
Болото было им по пояс, но то ли Хубер орудовал шестом вполсилы, другой рукой держа пистолет на весу, то ли он угодил в топь, так или иначе, он начал погружаться. Русский обернулся и крикнул ему что-то, вероятно: «Брось!» о пистолете или вроде того. Хубер не понял, но рука с пистолетом разжалась сама собой. Внезапно русский развернулся уже всем корпусом и прошагал назад, к Хуберу, который успел глотнуть болотной воды. Русский ухватил его и с натугой, вероятно, еще и по вине увечья, вытащил на берег. Позже Хубер спрашивал себя, почему русский не воспользовался единственным при его хромоте шансом, почему спас ему жизнь, и, наконец, чтобы оставить себя в покое, ему пришлось допустить, что иногда просто нельзя не спасти другого, если есть такая возможность. А тогда он боялся ловить взгляд русского, боялся получить такой ответ на свой вопрос, который опрокинет и раздавит в пыль все, что еще час назад было непреложно.
Вечерело, и им надо было просохнуть. Они набрали хворост для костра, спички в кармане у Хубера отсырели, и русский стал разводить огонь с помощью двух палочек. Хубера учили тому же еще в юнгфольке, и они терли палочки и дули на них по очереди, а когда закурилось, их накрыла истерика облегчения, и они стали смеяться. Над этим костром они, наспех отряхнув от земли и насадив на прутья, поджарили сыроежки, целую колонию которых нашли за сбором хвороста.
Лежа у костра, они назвались друг другу, сначала Хубер, дотронувшись до своей груди, сказал: «Инго», затем русский, повторив жест, произнес: «Андрей»; после этого они быстро, друг за другом уснули. Когда наутро Хубер открыл глаза, напротив, через прогорелое кострище, никого не было. Осторожно ковыляя и глядя себе под ноги, Андрей раздвигал шестом траву и мох. Хубер встал и последовал его примеру. Андрей также заглядывал в дупла, расселины у корней и под пни. Их обедом в тот день стали орехи из беличьего тайника, немного опят и лисичек.
Оба знали, что никто уже никого никуда не ведет, если и вел вначале; что они заблудились, но как будто стеснялись друг перед другом этого знания, которым все равно не могли поделиться. Тогда Хубер думал лишь о том, как бы наконец выйти из леса, но запомнил другое: белку, перелетевшую над ним с одного дуба на другой; пропахший тиной, но не размякший шоколад и деревянность, с которой Андрей отломил свою половину плитки и по которой Хубер догадался, что тот впервые видит шоколад; поляна черники и их фиолетовые рты после того, как все немногие в сентябре не расклеванные птицами ягоды были съедены; семейство косулей, вышедшее напиться к тому же роднику, что и они, но тут же скрывшееся. Бледно-пепельное лицо Андрея с опущенными от слабости веками на фоне ствола сосны, к которому он, сидя, привалился.
Как ни припоминал Хубер в дальнейшем, он не мог вспомнить, чтобы ему мешала невозможность поговорить с Андреем. Именно вспоминая, а не тогда он открыл, что лес как-то замещает речь, и все, что окружало его и Андрея, было их общением, разговором двоих, но не диалогом, потому что вместе с ними говорил лес.
Хуберу помнилась жажда – источник единственных настоящих страданий, но чего он не помнил, это страха перед лесом как таковым, нерассудочного страха горожанина. Он боялся угодить к партизанам, против чьей легендарной кровожадности могли оказаться бессильны доводы Андрея, и еще он боялся промедления, такого упоительного сутки назад, боялся задержаться в лесу непоправимо: Андрей слабел, покрывался испариной и уже не наступал на больную ногу – видимо, от болотной воды рана загноилась. Но Хубер также помнил, что, когда под конец второго лесного дня засыпал у кострища, желанию побыстрее выйти к людям, лучше к своим, желанию этому не наперерез,