Спаси меня, вальс - Зельда Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему врач все время твердит про ногу? Почему он не прислушивается к ней самой и даже и не думает назначить грелку со льдом?
— Посмотрим, — сказал врач, безразлично глядя в окно.
— Мне хочется пить! Пожалуйста, дайте мне воды!
Медицинская сестра продолжала методично прибирать на передвижном столике.
— Non c'èacqua[150], — прошептала она.
Могла бы и не шептать, и так все было ясно.
Двери в больнице открывались и закрывались. В палате Алабамы стояла жуткая вонь. Нога лежала на табурете в желтой жидкости, которая через некоторое время побелела. У Алабамы сильно болела спина. Словно ее поколотили тяжелыми палками.
— У меня есть немного апельсинового сока, — сказала Алабама, так ей показалось. На самом деле это сказала Бонни. Дэвид принесет мне шоколадное мороженое, и меня вырвет; рвота пахнет, как газированная вода, думала Алабама. Из ее щиколотки торчали две стеклянные трубки, как стебельки, и они напоминали ей головной убор китайской императрицы — наверное, из-за них внутри ноги что-то колыхалось.
Стены палаты тихо скользили куда-то, одна за другой, словно страницы перелистываемого альбома. Перед глазами мелькали серые, розовые, светло-лиловые тени. Не слышно было ни звука.
Пришли два врача и стали о чем-то совещаться. Какое отношение Салоники имеют к ее спине?
— Мне нужна подушка, — слабым голосом произнесла Алабама. — У меня сломалась шея!
Врачи продолжали с равнодушным видом стоять в изножье кровати. Окна открылись, как слепящие белые пещеры, приглашая в белые туннели, которые накрыли кровать, словно тентом. Внутри этого сияния было легко дышать — Алабама не чувствовала своего тела, воздух был необычайно легким.
— Сегодня в три, — сказал один из врачей и ушел. А другой продолжал говорить сам с собой.
— Я не могу оперировать, — услышала Алабама, — сегодня я должен стоять тут и считать белых бабочек.
— Значит, девушка была изнасилована каллой, — произнес он. — Или… нет, кажется, это душевой шланг выкинул такую штуку! — торжествующе воскликнул он.
Потом врач залился дьявольским смехом. Как у него получалось смеяться так, словно он Пульчинелла[151]? Но он был тощим, как спичка, и высоким, как Эйфелева башня! Медицинская сестра пересмеивалась с другой сестрой.
— Это не Пульчинелла, — вроде бы Алабама сказала сестре. — Скорее он Аполлон Мусагет[152].
— Вы не понимаете! С чего бы мне думать, что вы понимаете? — с презрением крикнула она.
Переглянувшись, девушки значительно улыбнулись и ушли. Опять стены… Алабама решила расстроить коварный замысел стен, пусть не думают, что смогут раздавить ее, пока они будут складываться, придавить альбомной страницей, словно бутон из свадебного букета. Алабама пролежала в больнице несколько недель. Из-за запаха, поднимавшегося от таза, у нее невыносимо саднило горло, она то и дело отплевывала красную слизь.
В эти жуткие недели Дэвид плакал, шагая по улицам, плакал, лежа ночью в постели, и жизнь казалась ему бессмысленной, конченой. Потом он предался отчаянию, и убийство и насилие играли в его сердце, пока он не выдохся.
Дважды в день он приходил в больницу и слушал врачей, рассказывавших про заражение крови.
Наконец они разрешили ему увидеться с ней. Он уткнулся лицом в одеяло, подсунул руки под измученное тело и заплакал, как ребенок. У нее были приподняты ноги, как в кресле дантиста. Будто на средневековой дыбе, было растянуто ее тело, и голова откинута назад.
Не переставая рыдать, Дэвид крепко прижал ее к себе. Алабаме он казался пришельцем из другого мира. Его ритмы не совпадали со стерильными, изнурительными ритмами больницы. Алабаме казалось, что она едва знает его.
Он не сводил глаз с ее лица. И не смел посмотреть в изножье кровати.
— Дорогая, все пройдет, — попытался он успокоить ее. — Еще немного, и ты выздоровеешь.
Однако это ее не успокоило. Он что-то недоговаривал. В письмах ее матери ничего не было про ногу, и он почему-то не приводил сюда Бонни.
«Наверно, я очень похудела», — подумала Алабама. Судно врезалось ей в позвоночник, а руки стали похожи на птичьи лапы, держащиеся за воздух, будто за насест. Она готова была уцепиться за небесный свод, лишь бы дать ноге отдых. Кисти рук стали узкими и хрупкими, синими на костяшках пальцев, как у ощипанной птицы.
Иногда нога болела так сильно, что Алабама закрывала глаза и уплывала на волнах сумеречного бреда. Оказывалась она всегда в одном и том же месте. Это было озеро, и до того чистое, что проглядывалось до самого дна; а посреди озера темнел остров, как заброшенный туда чертов палец. Там были фаллические тополи и пышные, в буйном цвету, кусты розовой герани, и лес белоствольных деревьев, с которых, как с неба, падали листья и покрывали землю. В воде скользили похожие на сгустки облаков водоросли: жирные плотоядные листья на алых стеблях, длинные стебли, как щупальца, без листьев, шуршащие шары йодина и странные химические плоды стоячей воды. Вороны каркали то в одной стороне густого тумана, то в другой. Слово «болезнь» исчезало в ядовитых парах, а потом выныривало и металось по всему острову, пока не оказывалось на белой дороге, которая бежала ровно посередке. Но вот слово «болезнь» закрутилось на узкой ленточке тропы, как поджаривающаяся свинья на вертеле, и Алабама проснулась с ощущением, что эти зловещие буквы впились в ее глазные яблоки.
Время от времени она впадала в забытье, и тогда ей грезилась мама, она приносила ей холодный лимонад, но это случалось, лишь когда боль отступала.
Дэвид появлялся, едва что-нибудь случалось, словно отец, наблюдающий за ребенком, который учится ходить.
— Ну вот — тебе пора узнать, Алабама… — проговорил он в конце концов.
Алабама вся обмерла. Она почувствовала, как душа ее рвется на части.
— Я знала — давно знала, — сказала она с вымученным спокойствием.
— Бедняжка ты моя… нога твоя цела. До этого не дошло, — сочувственно произнес он. — Но танцевать ты не сможешь. Тебе это очень будет тяжело?
— Придется ходить на костылях?
— Нет — никаких костылей. Но сухожилия перерезаны, и им пришлось почистить артерию. Но ты будешь ходить, правда, немного прихрамывая. Постарайся об этом не думать.
— Ах, мое тело — столько труда — и все впустую!