"Свеча горела…" Годы с Борисом Пастернаком - Ирина Емельянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда бабушка в черных лохмотьях, с суковатой огромной палкой появилась в нашей квартире, я завизжала от ужаса – это был настоящий Кощей из настоящего Сухобезводного. И напрасно счастливый дед умолял поцеловать бабушку, меня безумно любившую, – я не могла подойти к ней целую неделю.
Прошло около трех лет, и прелестная молодая женщина, похожая на Гретхен, стоит у окна «Нового мира», накинув на плечи старенькую беличью шубку. Но слишком жива еще память о несчастных и погибших, их неостывшие тени еще бродят по нашей квартире, и когда Б.Л. посмотрел в ее красивые голубые глаза, он в них, наверное, мог многое прочитать.
Увы, прием не принес мира в наш дом, бурлящий скрытыми страстями, которые до меня, девятилетней, доходили глухими подземными толчками. Прошел год, бурный и странный, мать часто рыдала в своей комнате, взрывалась, в деда, милого, бедного моего деда, которого мы с Митькой без памяти любили, летели ложки и чашки, когда он начинал подшучивать над стихами Б.Л. и, запинаясь, воспитанный на Некрасове, пробовал читать «Сестру мою – жизнь». Бабка осталась непримиримой, ее все не устраивало: и то, что Б.Л. женат, а у матери двое детей, и надо подумать об их обеспечении – нужен муж; и то, что он старше мамы намного; и то, что все «не как у людей». И откуда только у нее взялась эта страсть к респектабельности?
Неожиданно крики и скандалы прекратились. В доме стало тихо, бабушка ходила с виноватым видом и о чем-то шепталась с дедом на кухне. Мы с Митькой играли в маминой комнате, которая вдруг опустела. Мать исчезла. Признаться, мы, привыкшие к обществу бабушки и деда, мало интересовались ее отсутствием. Но прошло несколько дней, а она не появлялась. Из приглушенных разговоров старших мы узнавали страшные вещи: она в сумасшедшем доме, в больнице имени Ганнушкина. Бабка сама написала заявление, чтобы ее забрали. Это оказалось неправдой. Она отравилась. Она в больнице и умирает. Но и это было не совсем так. Она отравилась, но была не в больнице, а у своей приятельницы Люси Поповой, которую бабка считала источником многих неприятностей, и домой возвращаться не хочет. Мы с Митькой присмирели и притаились.
Мы уже привыкли жить без матери, как вдруг она вернулась, виновато просунув в дверь бледное личико, как-то по-новому, по-больничному, повязанное простым платком. Она вернулась тихой и какой-то маленькой и долго не выходила из дома. Но потом все пошло по-прежнему.
И год спустя, опять в весенний день, когда по нашему переулку текли апрельские ручьи, в намокшей шубе, перешитой из бабкиной дохи, я шла с Б.Л. «в центр» за покупками. Он получил деньги и хочет сделать мне подарок. Мы идем в книжный магазин. Я впервые наедине с этим совершенно непонятным для меня человеком, перевернувшим вверх дном нашу и без того незадачливую жизнь. Я безумно стесняюсь и не знаю, как себя вести.
– Как мокро. Мы можем промочить ноги, – говорю я.
Б.Л. отзывается стремительно, целым потоком фраз, перекрывающим клокотанье ручьев и сливающимся с ним, так громко и взволнованно, что я с испугом озираюсь на прохожих: «Тебе кажется, что нужно что-то говорить. Что нельзя молчать, что нужно развлекать меня. Я тебя так понимаю, мне это так знакомо!»
Признаюсь, после этого я не почувствовала себя свободней. Но меня пронзила точность попадания – в самую сердцевину моего состояния, моего детского страха неловкости. У меня была выбита почва из-под ног. Теперь он разгадает каждое мое слово.
К счастью, мы ловим такси. Приезжаем на Кузнецкий и поднимаемся на второй этаж в Лавку писателей. Б.Л. шумно здоровается с продавщицами, представляет им меня, что мне ужасно не нравится и кажется странным, заполняет собой, своим голосом, движениями тесную магазинную верхотуру. Но я вижу, что его любят здесь, не воспринимают как чудака, и успокаиваюсь. Он спрашивает, какие книги мне нравятся. В замешательстве я отвечаю, что хочу Чехова. Мы покупаем великое множество разных книг – только русскую классику – огромные прямоугольные фолианты Гончарова, Островского, Тургенева, столь широко выпускавшиеся в те годы. И Чехова.
Потом возвращение домой, в такси, загруженном перевязанными свертками. Я держу входную дверь Б.Л., он – мне, наконец мы протискиваемся вместе, едва не уронив в расплывающийся снег покупки, и поднимаемся с этим драгоценным грузом на шестой этаж – мы дома. Слышу гудение голоса Б.Л. за дверью маминой комнаты: «Олюша, как хорошо, что она хочет Чехова!»
Такие подарки он делал мне регулярно. Вот обтрепанный детгизовский Чехов издания 1947 года, на титуле – размашистый любимый карандаш:
Детгизовский «Гамлет» издания 1947 года, на титуле:
Детгизовская биография Фарадея:
Детгизовский «Генрих IV»:
Но вот минует и этот, достаточно тяжелый, но весьма смутно запомнившийся год, и наступает другой, страшный уже по-настоящему, распадающийся на четкие, навсегда оттиснутые в памяти картины сорок девятый.
В жизни человека обыск и арест – немаловажная веха, и, по-моему, каждый должен написать историю своего ареста, как писали раньше историю первой любви. Но какой же описать мне? В нашем семействе их было слишком много, и сейчас, когда я стараюсь осознать, какой же из них сыграл наибольшую роль в моей жизни, то просто теряюсь. Может быть, этот, второй, мамин? (Первый – бабушкин – 1941 год). Потому что мне было только десять лет, и это тот возраст, когда уже все помнишь, но мало что понимаешь. Первое простукивание стен, шепот деда: «Золото ищут? Или тайник?» Первое опечатывание двери. Первый акт о вскрытии печати. Первое пробуждение наутро: как идти в школу? Как сказать об этом? Как жить?
Шестое октября. Я возвращаюсь из школы. В портфеле у меня новая повесть Л. Кассиля «Черемыш – брат героя», которую мне дала подруга Галя всего на вечер – в классе на нее очередь. Я не успеваю позвонить в дверь, как ее распахивает ослепительно улыбающийся военный. В октябре темнеет рано. И хотя до вечера еще далеко, всюду зажжен верхний свет, что бывало в исключительных случаях, и на каждом стуле кто-то примостился. На вешалке – голубые околыши, шинели, из маминой комнаты тянет непривычным папиросным дымом, сквозь полуоткрытую дверь видны разбросанные на полу журналы и книги. Я повесила свое пальтишко поверх шинелей и осторожно, как не у себя дома, присела на край стула. Рядом, опустив голову, сопел усатый дворник, в ватнике и белом фартуке поверх него. На маленьком красном диванчике безумно испуганный, что-то бормочущий А. Крученых. Он часто забегал к нам по вечерам (жил неподалеку) поужинать, поиграть в карты (игрок он был очень азартный и… лукавый!), порыться в книгах – и вот влип. Около него на том же диванчике нелепая фигура брата деда – Афанасия, дяди Фони, как мы его называли. Он забрел на огонек и в полном ужасе, ничего не понимая, таращил свои огромные голубые глаза – давно был немного не в себе. Заплаканное лицо бабушки. Ясно – в доме беда. Что-то с мамой.